Давно, почти двадцать лет назад Толстой испытал первые острые припадки отвращения к жизни. То было по случаю смерти его любимого брата. «Нельзя уговорить камень, чтобы он падал кверху, а не книзу, куда его тянет. Нельзя смеяться шутке, которая наскучила. Нельзя есть, когда не хочется. К чему все, когда завтра начнутся муки смерти со всей мерзостью лжи, самообмана, и кончится ничтожеством, нулем для себя…»

Но тогда в нем еще кипели силы. Жажда работы, жажда славы, жажда личного счастья вернулись к нему, и скоро он снова был поглощен жизненным круговоротом.

Иначе обстояло дело теперь. Ему было уже около пятидесяти лет. Казалось, все было испытано, все достигнуто. У него была «добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети, большое имение, которое без труда с его стороны росло и увеличивалось». Он был уважаем близкими и знакомыми больше, чем когда-нибудь прежде, был восхваляем чужими и мог считать, без особенного самообольщения, что имя его славно.

Так он говорил. В действительности его завоевания шли гораздо дальше. Он получил все, чего добивался в жизни. Его слава, его материальные средства, его личное счастье не оставляли желать ничего лучшего.

И все это оказалось более пресным, чем представлялось издали. При силе воображения Толстого, наслаждения, пока он их добивался, поглощались вперед. Налет пресыщения стал покрывать его счастливую жизнь.

Конечно, если бы к нему явилась волшебница и спросила, чего он хочет? — он и теперь еще мог ответить только одно: «пусть все останется по-старому!» Но ведь именно только этого не могла ему обещать волшебница. Буйный рост его сил прекратился. В дальнейшем предстоял спуск с горы, ослабление физических и умственных сил, болезни. А на горизонте уже маячил призрак смерти.

Толстой требовал для себя бессмертия. Могла ли волшебница дать его?

Еще недавно он надеялся углубить понимание жизни сосредоточенной мыслью о смерти.

Но при холодном свете надвигающейся нирваны обнаружилось все-ничтожество, вся бессмыслица счастливой сансары.

Какой смысл человеческого существования, если он сам, Толстой и его слава и его семья должны превратиться в ничто?

И его собственные мысли и настойчивые экскурсии в область науки и философии привели его к решению, казалось, бесспорному: жизнь людей — бессмыслица. И надо отметить: припадки его тоски вызывались не только боязнью смерти, но и ужасом перед бессмыслицей жизни, кончающейся смертью.

Припадки эти повторялись. И его душа снова и снова мучительно разрывалась с телом. В помянутых выше «Записках сумасшедшего» он писал: «Я живу, жил и должен жить, и вдруг — смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть?.. Убить себя сейчас же? Боюсь. Дожидаться смерти, когда придет? Боюсь еще хуже. Жить, стало быть. Зачем? чтобы умереть?..»

И Софья Андреевна в конце 1876 года пишет сестре: «Левочка постоянно говорит, что все кончено для него, скоро умирать, ничто не радует, нечего больше ждать от жизни».

Характерная деталь его настроений в те тяжелые дни: в восьми частях «Анны Карениной» — 239 глав. Только одна из них озаглавлена. И заглавие это: «Смерть» (XX глава пятой части).

3

«Как мне спастись? Я чувствую, что погибаю. Живу и умираю, люблю жизнь и боюсь смерти — как мне спастись?»

Так формулировал Толстой свое положение в июне 1878 года.

«Исповедь» развертывает во всех деталях яркую картину психологического процесса, заставившего его искать спасения в религии.

Он оглядывался на людей своего круга и образования. Громадное большинство из них принадлежало к числу неверующих. Среди них он не нашел ответа на мучившие его вопросы.

Он видел людей или не понимающих вовсе вопроса, или понимающих, но заглушающих его пьянством жизни — эпикурейством, или понявших и прекращающих жизнь самоубийством, или понявших и по слабости доживающих отчаянную жизнь.

Не лучше обстояло дело с верующими людьми его круга. Живя в достатке и избытке, они старались увеличить или сохранить его, боялись лишений, страданий, смерти и жили, удовлетворяя похотям, жили также дурно, если не хуже, чем неверующие.

Толстой нашел спасение в идеализации жизни «настоящего рабочего народа». Ему представилось, что эти люди не уклоняются от мучившего его вопроса и «с необыкновенной ясностью отвечают на него»; несмотря на все лишения, «они довольны жизнью; они живут, страдают, приближаются к смерти со спокойствием, чаще же всего с радостью»; они лишены почти всех утех жизни и все-таки испытывают величайшее счастье…

Такие наивные представления успокоили его. Он решил заимствовать у народа его стойкое и уверенное отношение к жизни и смерти. Он слушал разговоры мужиков о Боге, о вере, о жизни, о спасении — и, ему казалось, что знание веры открывалось ему, и он «все больше и больше понимал истину». Его друг Страхов рассказывает, как Толстой однажды повел его с собой на шоссе (четверть версты от дома). Они сейчас же нашли на нем богомолок и богомольцев. «Начались разговоры и удивительные рассказы. Верстах в двух оказались небольшие поселки и там два постоялых двора для богомольцев (их держали не для выгоды, а для «спасения души»)… Человек восемь разного народа, старики, бабы, свободно занимались каждый своими делами: кто ужинал, кто Богу молился, кто отдыхал. Кто-нибудь непременно говорил, рассказывал, толковал… Послушать было очень любопытно…»

Чему же научили Толстого русские мужики, богомольцы и странницы?

Смысл, который придает жизни русский трудовой народ, Толстой формулирует так: «Всякий человек произошел на этот свет по воле Бога. И Бог так сотворил человека, что всякий человек может погубить свою душу или спасти ее. Задача человека в жизни спасти свою душу; чтобы спасти свою душу, нужно жить no-Божьи, а чтобы жить no-Божьи, нужно отрекаться от всех утех жизни, трудиться, смиряться, терпеть и быть милостивым».

Это понимание жизни, от которого Толстой был в восторге, исходило, по его мнению, от христианского учения, усвоенного народом в преданиях, догматах и обрядах православной церкви. Надо было или отказаться от народного понимания смысла жизни, или принять его со всеми основами, на которых смысл этот утверждался (таинства, церковные службы, посты, поклонение мощам и иконам).

И как ни странно было Толстому многое, что входило в веру народа, он принял все: ходил к службам, становился утром и вечером на молитву, постился, говел. И первое время разум его не противился ничему. Во что бы то ни стало ему нужен был такой смысл жизни, который не уничтожается смертью. Казалось, он нашел его. На остальное он закрыл глаза.

Замечательно, что двадцать лет назад народное понимание смысла жизни казалось Толстому совершенно не связанным с религией. Объясняя мысль своего рассказа «Три смерти», он писал, между прочим: «Мужик умирает спокойно именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю исполнял христианские обряды; его религия — природа, с которой он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил ее, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон, от которого он никогда не отворачивался… и прямо, просто смотрел ему в глаза».

Как бы то ни было, теперь, в конце семидесятых годов, Толстой уверен, что прельстившее его миросозерцание мужика целиком покоится на православной вере, и готов принять и ее, потому что, как он выражается, «деваться некуда».

Начало религиозных исканий Толстого воспроизведено на последних страницах «Анны Карениной». Читая эти страницы, Достоевский усомнился в прочности веры, добытой помещиком Левиным у мужика. Он даже думал, что это — еще не вера. Да вряд ли у таких, как Левин, и может быть окончательная вера. «В душе его, — говорил Достоевский, — как он ни старайся, остается оттенок чего-то, что можно, я думаю, назвать праздношатайством — тем самым праздношатайством, физическим и духовным, которое, как он ни крепись, а все же досталось ему по наследству… А веру свою он разрушит опять, разрушит сам, долго не продержится: выйдет какой-нибудь новый сучок, и разом все рухнет…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: