Пятнадцатого июля от меня сбежал в другую комнату муж.
Шестнадцатого июля я сожрала ударную дозу рыбьего жира, и плотно оккупировала туалет ещё на два дня.
Девятнадцатого июля мне с утра захотелось плакать. Я ушла в гостиную, села в кресло под торшером, достала из кармана своего необъятного халата «Тетрис», и начала строить пирамиду, тоненько при этом всхлипывая.
Через час меня нашёл мой папа. Он посмотрел на меня, о чём-то подумал, подёргал себя за бороду, и тихо вышел.
А ещё через час за мной приехала Скорая помощь.
Я вцепилась руками в мужа, и заревела в голос.
Муж посинел, и сел мимо стула.
СЫН принял решение родиться.
Меня привезли в роддом, взвесили, пощупали, заглянули внутрь практически через все отверстия в моём организме, и сказали, что СЫН родится к полуночи.
На часах было семь часов вечера.
В лифте, поднимающем меня в родблок, я заревела.
Старушка-нянечка, которая меня сопровождала, торжественно пообещала не спать до полуночи, и лично отвезти меня и СЫНА в палату.
Я успокоилась.
В палате меня уложили на жёсткую кушетку, и оставили одну.
Стало скучно.
СЫН внутри меня молчал, и никак не намекал на то, что он хочет родиться.
Стрелки больничных часов показывали восемь вечера.
Пришли врачи. Долго читали мою карту. Щупали мой живот. Разговаривали:
— Схватки?
— Слабые.
— Воды отошли?
— Нет ещё.
— Стимуляция?
— Подождём. Сама должна.
— Шейка?
— На пять сантиметров.
— А почему не рожаем?!
И все посмотрели на меня.
Я икнула, и мне стало стыдно. Да, я приехала сюда рожать. Но я понятия не имею, почему я не рожаю! И не смотрите на меня так!
Икнула ещё раз, и тут почувствовала, как подо мной растекается тёплая лужа.
Испугалась, и заорала:
— Рожаю!!!
Ко мне подошли, пощупали живот, похвалили, и ушли.
Через минуту пришла акушерка, поменяла мне простынь, и села рядом:
— Боишься?
Спрашивает, а сама улыбается. Очень смешно. Из неё вода не течёт…
— Боюсь.
Честно отвечаю. И тут же меня колотить начало, как в ознобе.
— Завтра бегать уж будешь. Колбасой по коридору.
Улыбается.
Я рот открыла, чтоб ответить что-то, и тут дыхание перехватило: по всему позвоночнику прошла волна боли, докатилась до коленей, и пошла на убыль.
СЫН твёрдо решил родиться до полуночи.
…Через три часа я лежала на мокрой от пота кушетке, сквозь багровую пелену боли видела только свои покусанные руки, чьи-то холодные пальцы убирали с моего лица прилипшие волосы, и при каждой новой схватке выгибалась дугой.
Кто-то перевернул меня на бок, и сделал укол.
Стало легче.
В ногах увидела трёх девочек-практиканток, которые без интереса смотрели мне куда-то между ног, и тихонько переговаривались:
— Порвётся…
— Неа.
— Спорим?
— Не буду.
— Голова лезет…
— Надо Елену Анатольевну позвать…
Голова лезет?! Уже?! Где?!
Руки непроизвольно потянулись под живот, но тут же перехвачены на полпути:
— Ты чё? Куда ты руками полезла? Инфекцию занесёшь!
Второе дыхание открылось. На выдохе быстро спрашиваю:
— Волосы какого цвета?
— Тёмные. Плохо видно.
— А глаза? Глаза видно?
Сдавленное хихиканье:
— Угу. Ещё как.
Пришла врач. Тоже посмотрела. На голову и на часы. Потом протянула руку:
— Вставай. Только осторожно, на голову ему не сядь. Боком, боком поднимайся… Вот так… теперь идём… Тихонечко, не упади… Теперь давай лезь на кресло… Ножки вот сюда клади… Вот эти как будто рычаги видишь? Хватайся за них двумя руками, подбородок прижми к груди, и тужься! Давай! Ну, ещё чуть-чуть!
Ничего не вижу уже. Глаза щиплет от пота, волосы в рот лезут. Заколку где-то за кушеткой потеряла. Тужусь так, что позвоночник трещит. Слышу, как трещит.
— Давай, давай ещё сильнее! Стоп! Всё! Не тужься! Кому сказала — не тужься! Голова вышла, теперь тельце само родиться должно. Дыши, дыши глубже, и не тужься, а то порвёшься…
Не тужься. Как будто я могу это контролировать. Но — стараюсь. Дышу как паровоз Черепановых на подъёме.
ХЛЮП!
Такой странный звук… Как будто кусок сырой печёнки на пол уронили.
И — пустота внутри. И дышать можно стало. Зажмурилась, и почувствовала, что мне на живот что-то положили.
Тёплое. Мокрое. Скользкое. И живое. И оно ПОЛЗЁТ!
Открываю глаза… Тяну руки. Накрываю ладонями маленькое, жидкое как у лягушонка, тельце…
СЫН… Это МОЙ СЫН!
Животом чувствую, как стучит ЕГО маленькое сердечко.
Кто-то осторожно убирает мои руки, и просит:
— Ещё потужься разок, девочка… Щас детское место выйдет, мы посмотрим, чтоб всё чисто было, чтоб внутри ничего не осталось, ребёночка помоем, и тебе дадим.
Тужусь. Что-то легко выскальзывает.
Через полминуты слышу детский крик. Поворачиваю голову вправо: надо мной стоит врач. Лица его не вижу — оно за повязкой. Вижу глаза. Морщинки лучиками разбегаются в стороны:
— Ну, смотри, мамочка, кто у нас тут?
Смотрю во все глаза. Улыбка до крови надрывает сухие, потрескавшиеся губы…
Потерянно смотрю на морщинки-лучики, и выдыхаю:
— СЫНУЛЬКА…
Смех в палате.
Мне осторожно кладут на живот СЫНА.
СЫН ползёт к моей груди, и тоненько плачет.
Прижимаю к себе родного человечка, боясь его раздавить.
Слёзы капают на подбородок, и на сыновью макушку. Целую его в головку, и всхлипываю:
— СЫН… Мой СЫН… Мой сыночек, моя кровиночка, моя радость маленькая… Мой… Только мой… Самый красивый, самый любимый… Мой Андрюшка!
Имя выскочило само по себе. Почему вдруг Андрюша? Хотели Никитку…
Но вы посмотрите: какой он Никитка? Он не похож на Никиту!!! Это Андрюшка!
Я ждала тебя, СЫН. Я очень тебя ждала. У тебя есть дом, малыш. Там есть маленькая кроватка, и жёлтый горшок. Есть коляска и игрушки. Там живут твои папа, бабушка, и дедушка. Там тёплое одеяльце и ночник-колобок. Тебе понравиться там, СЫН…
На часах — ровно полночь.
Меня на каталке вывозят в коридор, и протягивают телефонную трубку.
Я прижимаю к уху кусок казённой пластмассы, пахнущей лекарствами, облизываю губы, и шёпотом туда сообщаю:
— Папа Вова… У нас уже целых полчаса есть СЫН! Он маленький, красивый, и его зовут Андрюша. Мы ошиблись, папа… Это не Никита. Это Андрюша. Наш СЫН!
Суббота
30-08-2007
— Ну, за нас, за красивых! А если мы некрасивые — значит, мужики зажрались!
— Воистину!
Дзынь!
Субботний вечер. За окном трясёт больными пятнистыми листьями и разноцветными презервативами старый тополь, из хач-кафе под кодовым названием «Кабак Быдляк», доносятся разудалые песни «Долина, чудная долина» и «Чёрные глаза», а мы с Юлькой сидим у меня на кухне, и тихо, по-субботнему, добиваем третью бутылку вина.
— Нет, ну вот ты мне скажи, — хрустит хлебной палочкой Юлька, вонзаясь в неё своими керамическими зубами, — Мы что, каркалыги последние, что ли? А?
Наклоняюсь назад, балансируя на двух задних ножках табуретки, и рассматриваю своё отражение в дверце микроволновки. Не понравилось.
— Ершова, — обращаюсь назидательно, — мы — нихуя не каркалыги. Мы — старые уже просто. Вот смотри!
Задираю рубашку, показываю Юльке свой живот. Нормальный такой живот. Красивый даже.
— Видишь? — спрашиваю.
— Нихуя, — отвечает Ершова, сдирая зубами акцизную наклейку с четвёртой бутылки, — А, не… Вижу! Серёжка в пупке новая? Золотая? Где взяла?
— Дура, — беззлобно так говорю, поучительно, — смотри, щас я сяду.
И сажусь мимо табуретки.
Пять минут здорового ржача. Успокоились. Села на стул.
— Ершова, я, когда сажусь, покрываюсь свинскими жирами.
Сказала я это, и глаза закрыла. Тишина. В тишине бульканье. Наливает.
— Где жиры?
— Вот. Три складки. Как у свиньи. Это жиры старости, Юля.