В хате словно посветлело, все темные углы исчезли, пол подмазан и посыпан увядшей травой, которую Даринка нашла в овине, не стало паутины, с образов и портретов стерта пыль, а сама виновница этого мыла в корыте волосы, продушив всю комнату любистком. Братья переглянулись и не посмели сказать ей ни слова. А она потом еще долго стояла перед осколком зеркала, вмазанным в стену, и расчесывала мягкую косу с чудесной позолотой, которую оставило на ее голове пастушье лето.

Неспокойная ночь настала для всех, когда в уголке умолк сверчок, услыхав тревожное человеческое дыхание. Данько, как всегда, постелил себе на земляном полу, принеся для этого из овина большой холодный сноп соломы, Лукьян разостлал себе дерюжку на протопленной печи, а Даринку, как уговорились накануне, упросили лечь на кровать, переложив на сундук целую гору подушек, небезупречно белых, слишком больших и потому совсем непригодных в изголовье — каждая подушка годилась разве что для чудища с львиной головою из старой детской сказки, — и все пользовались думками, маленькими, заношенными, но очень удобными для сна. После утреннего происшествия ни один из братьев не решился раздеться до исподнего при свете. Даринка же не стала раздеваться и после того, как Лукьян погасил плошку — у ней не было хорошей сорочки, — и тихо прилегла на постель в верхней одежде, которой прикрывала свою ветхую рубаху. И тут Лукьян вспомнил, что в сундуке осталось много белья, которое, верно, придется впору Даринке. Мать наготовила белья, так не истлевать же ему напрасно в укладке. Он выждал, пока Даринка уснула, потом тихонько слез с лежанки и подошел к брату посоветоваться, Данько ведь мог быть и против.

— Так что, с богом или как? — шепотом спросил старший, когда Лукьян прилег рядом на соломе.

— Ну чем она нам мешает?

— А людям? — буркнул Данько.

Долго еще шептались они. Лукьян, так и не сказав ничего определенного, а лишь разбудив сомнения, ушел на лежанку. Там он снял очки, положил на карниз и больше не мог уснуть. Синие манящие огоньки Даринкиных глаз всю ночь вспыхивали перед ним, как далекие звездочки, проникая лучами в самое сердце.

После этой ночи Лукьяну нравилось в Даринке все — ее веснушки, милый пушок над верхней губой и даже ее басовитый, но по-своему мягкий голос. Ни у одной девушки Лукьян не слышал такого дивного голоса.

На следующую ночь, когда брат внизу захрапел, Лукьян зашептал ей:

— Даринка, ты спишь?

— Не спится, — тихо ответила Даринка.

— Я там положил тебе на подушку свежую сорочку.

— Я надела…

— В сундуке еще есть сорочки, носи. Нам на что?

Даринка прихорашивалась сама, а больше прихорашивала хату, в которой и в самом деле незаметно становилась хозяйкой. Обмазала заново печь, покрасила ее в оранжевый цвет, а чело расписала такими павлинами, что у братьев и дух занялся от восторга. Даринка не скрывала, что видела такую красоту неподалеку — у Мальвы Кожушной. Мальва все это умела сама, но Соколюкам не верилось, ни один из них не побывал ведь у Мальвы дома. Зингеры неохотно показывали свое жилище чужим, и Данько тут только впервые подумал, что Мальва и в нем видела чужого.

Теперь в этой части Вавилона раньше всех просыпается не Явтушок, как бывало, а Даринка, привыкшая рано вставать, еще когда пастушила. Братья спят, а она встала, подошла на цыпочках к окну и замерла блаженно. Зима! В этот раз девушка почему-то ждала ее нетерпеливее, чем когда-либо прежде. Уж не казалось ли ей, что со сменою времени года изменится и ее судьба? Вот только Явтушок испортил Даринке всю радость открытия. Пораженный, должно быть, не столь приходом зимы, сколько тем, как рано встает новоявленная хозяйка ненавистного ему дома, он приветствовал первый снег, высоко подняв белую меховую рукавицу, хотя та была еще ни к чему — настоящая зима в этих местах начинается только перед крещением и снег лежит в Вавилоне совсем недолго.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Сегодня в Вавилон примчался на своих бегунках Клим Синица. Возле ветряков лошади провалились в сугроб, едва вылезли. Отченашка — она теперь за мельничного сторожа, — выкатившись из ветряка в овчине, сказала, что такой лютой зимы, как эта, не помнит. К хате Зингеров проехать было еще труднее. Занесло улочку, поросшую деревеем, засыпало и двор по самые окошки, вела туда лишь тропочка, пробитая неведомо кем. Однако не забывают Кожушную, подумал Синица. Ему надо было передать матери письмо от Мальвы, пришедшее в коммуну. Мальва жаловалась, что здесь, в Вавилоне, Бонифаций читает чужие письма. Чудачка! В Глинске это с успехом делал сам начальник почты, бывший почтмейстер Харитон Гапочка. У того врожденное пристрастие к чужим письмам. Старую привычку Гапочки осудил райком партии, но тот, наверно, не может иначе, хотя делает это теперь осторожнее, тоньше.

Лошадей и санки коммунар оставил у сельсовета, а сам побрел по первопутку к Кожушным. Савка прикрыл лошадей попонами, подцепил к дышлу торбу с овсом, уселся в санки, не на козлы, а на заднее сиденье и рассмеялся, представив себя бог знает кадим барином. Вышел и Бонифаций, придирчиво осмотрел бегунки, пощупал, кое-какие детали вымерял пядью, докапываясь до тайны забытой ныне модели, в которой легко лошадям и удобно, уютно людям.

— Вот бы тебе, Савка, такие собственные!

Савка ведь никогда и не знал никаких саней, кроме грушевых санок своего детства. Но что может сравниться с ними, когда вытащишь их на самую высокую гору и бешено мчишься на белое вавилонское дно? Савка помнил и Бонифация на этих детских гулянках. Тот тоже появлялся с санками, держал их за поводок, а потом сходил с ними вниз пешком, боялся разбиться. Вообще Бонифаций для Савки долго еще оставался загадкой, и только после памятной битвы в Глинске Чибис понял, что их секретарь не трусливого десятка, может при случае и за правду постоять.

Секретарь сельсовета чмокнул, щелкнул языком — да так лихо, что пошло эхо, — сообразил, верно, как сделать такие сани, и пошел на обед. В этом он точнее, чем сельсоветские ходики. Но Савка остановил его, снял с лошадей попонки, торбы, сел на облучок и подал секретарю сани. Все это длилось одно мгновение, Бонифаций не успел и опомниться, отказаться, как сел на заднее сиденье и Савка повез его через Вавилон, опутанный нынче своим непостижимым зимним лабиринтом: тропки, тропки, тропки, и свежие, и уже утоптанные; многие из них первым прокладывает Савка, потом по ним бегут школьники, за ними семенят старухи, спеша на оденки — целодневные посиделки, где ждет их тоскливая работа: сучить тончайшую и бесконечную нить для вавилонского полотна. И только уже за этими тщедушными бабусями шагают вразвалочку парни к девчатам, родичи к родичам и все другие жители, а заодно козел Фабиан в поисках опять запропастившегося философа.

«Черт те что… Пробивают путь слабейшие, хотя, казалось бы, все должно быть наоборот», — размышлял Савка, сидя на облучке.

Кто видел Бонифация в бегунках, ни за что бы не поверил, что это Бонифаций. Это было само достоинство и величие. Он ни разу не повернул голову, даже когда с ним здоровались, а смотрел только перед собой на Худощавую Савкину спину с торчащими лопатками. Савка тоже держался горделиво, не разрешал себе оглядываться на Бонифация как на нечто случайное и недостойное, только когда подъезжали ко двору, спросил:

— Ну, как тебе там?

— Свет переменился, Савка… Когда я буду править Вавилоном, непременно заведу себе такие бегунки. С козлами и пружинным сиденьем.

— А кого ж на козлы?

— Тебя, Савка, только тебя. Кого ж еще…

— Ну, давай, правь. А я уж, так и быть, послужу тебе. Хоть исполнителем, хоть кучером… — хохотал Савка.

У ворот Бонифаций слез, велел Савке подождать его и пошел домой, как барин.

Там он в тепле обедает, а тут, на облучке, насквозь пронизывает ветер, фыркают заиндевевшие лошади. Савка снова укрыл их рябчаками и все поглядывал на хату Кожушных, не выйдет ли часом Клим. Не выходит, должно быть, старуха Кожушная угощает его за письмо от дочки добрыми яствами — гречишными пызами[16] с салом или еще чем.

вернуться

16

Вид галушек (прим. переводчика). Брехня. Это не галушки. Это деруны или драники (прим. Bobrdim).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: