И до сей поры славится ее кухня, которую Орфей Кожушный, странствуя по свету, всякий раз пополнял какими-нибудь небывалыми в здешних местах блюдами. Он и сам готовил такую собачатину по-маньчжурски, что запах разносился по всему подгорью, только, кроме самого повара, никто к этому отвратительному яству все равно не мог притронуться, А вот Бонифаций не терпит никаких выдумок, он считает, что человек привыкает к кушаньям, как к дням, но, несомненно, сейчас он ел отличный борщ с бараньими ребрышками, а на второе вареники с капустой. Это он сообщил Савке еще с утра: «Сегодня заказал Зосе вареники с капустой». Савка как раз пек на завтрак картошку в печке, тоже недурная вещь. Только хоть бы не каждый день, через раз.
На горе стоят вязы, затаились в белой тишине, а сами качели отдыхают на сельсоветском чердаке. У Савки ключи и от качелей, и от звонницы, и секретарю следовало бы это учесть.
Кармелит не появлялся. Савка подготовил выезд, сел на облучок и вдруг страшно разозлился на Бонифация. Мигом перебрался на заднее сиденье, вставил кнутовище в паз на облучке и стал ждать.
И тут показались в дверях Бонифаций и Зося. Она в фартучке, маленькая, на сносях. Уже который год они ждут ребенка. Зося все винила мужа, у них то и дело вспыхивали страшные ссоры, дошло до того, что Бонифаций заказал себе гроб у Фабиана, и вот наконец…
— Здравствуй, Савка!
— Здорово, хозяюшка.
Бонифаций ждал, чтобы Савка освободил ему место.
— На козлы! — показал тот, откинувшись на сиденье.
— Не дури, Савка.
— Еще одно слово, и пойдешь пешком. А я поеду следом, понаблюдаю, чтоб не сбежал.
Бонифаций еще поколебался, потом поднялся на облучок, вытащил кнут, расправил вожжи. Зося одобрительно улыбнулась, она ведь хотела позвать Савку обедать, да Кармелит не дал.
— Любопытно мне посмотреть, как ты будешь править Вавилоном, — Савка расхохотался, развалясь на теплом сиденье.
Бонифаций заскрежетал зубами, однако кланялся всем, кто видел эту чудасию — высоченного дядьку на высоком облучке. А Савка восседал по-барски, хоть и голодный, как бывает голоден подчас только козел Фабиан, и подмигивал встречным — мол, видите, во что я превратил Кармелита?
Клим засиделся у Кожушных, там, вероятно, тоже хороший обед, и Савка решил отправиться туда.
— Сходи! — сказал он Бонифацию, когда тот довез его до сельсовета, пересел сам на козлы и поехал на занесенную снегом улочку. Очутившись в тепле, усаженный Зингерихой за стол, на котором исходили паром в миске те самые знаменитые пызы — гречаники с салом, Савка подумал, что, в общем-то, мир устроен не так уж плохо и не все в нем, слава богу, кармелиты, есть люди и понятливее, По тому, как Савка набросился на гречаники, коммунар понял, что исполнитель здорово проголодался, и стал бедняге подкладывать, чем до крайности обеспокоил хозяйку. Чтобы как-то сдержать это расточительство, Зингериха увивалась вокруг Клима:.
— Ешьте, Клим, пейте! Совсем растрогали вы меня этим письмом. Подумать только, подалась в такую даль! В Орфея она у меня, в Орфея. Тот всю жизнь мотался по свету. Она и родилась без него… Ешьте на здоровьице. За Савкой и не угонишься. Вечно голодный.
— Сегодня мы с Савкой наступаем на сытых, — сказал Клим, подбадривая исполнителя.
Хозяйка, лишенная возможности спасти хоть остатки гречаников для себя, высыпала Савке из горшка последние. Зато он, встав из-за стола, поцеловал ей руку, чего не догадался сделать и сам коммунар. Вот оно, вавилонское воспитание…
Ночью к Соколюкам пришел Савка Чибис, постучался в окно напротив печи; когда ему открыли и он вошел, весь в снегу, то первым делом засмеялся (он любил смеяться невпопад), а потом сказал, что обоих братьев вызывает в сельсовет уполномоченный, срочно, сию же минуту чтоб собрались и шли с ним.
Зажгли светец, Савка увидал в постели Даринку и снова расхохотался.
— Чтой-то они ночью, дня им уже мало?
Исполнитель сидел на лавке, грыз семечки; ему запрещено давать какие бы то ни было разъяснения, сами должны догадываться, зачем их вызывают, кто не ел чеснока, от того не воняет. Савка уклонялся как мог, и Соколюки так ничего у него и не выведали, хотя частенько подкармливали его и считали вполне своим человеком.
Собирались неохотно, постанывая, вздыхая. У Дань-ка свело руки от страха, и он долго не мог обуться, голенища выскальзывали из одеревеневших пальцев. Просил ведь сапожника пришить ушки, не пришил, а деньги содрал немалые.
Когда Даринка заперла за ними наружную дверь и все трое вышли на улицу, Савка сказал, что теперь ему надо забрать еще и Явтуха.
Через несколько минут исполнитель вывел перепуганного соседа, который никак не мог застегнуть кожух на деревянные пуговицы. Явтух спросил Соколюков:
— Что случилось? Снова кого-нибудь убили? Соколюки промолчали, расценив это как злостный намек. Взобрались на Вавилонскую гору и подошли к дому, где некоторое время помещалась волость, а теперь был сельсовет.
Здесь застали всех вавилонских богачей: Матвия Гусака, Северина Буга, обоих Раденьких, Федота и Хому, Петра Джуру, владельца трактора. Эти живут в самом Вавилоне и пришли сюда пешком, хуторяне же приехали на санях, за ними посылали милиционеров, прибывших из Глинска.
Высокий, исхудавший в тюрьме и гибкий, как само несчастье, ходил между вызванными Киндрат Бубела, только что обложенный «твердым заданием» в две тысячи рублей.
— Люди добрые, да за весь хутор не дадут таких денег, хоть продай все до последнего лоскутка!
Он учил других стоять крепко, не подавать деньги на лопате, а кто поспешит выложить первый куш, тех обложат вторым, а там и третьим, этим глинским властям верить нельзя.
— Во-во, вытянут из нас все жилы, пустят по миру, и не станет на земле еще одного Вавилона, пойдет он прахом без вавилонских хозяев, — подпевал ему Матвий Гусак.
На крыльцо вышел Павлюк-отец, из хуторских, он держал лучшую в округе кузницу, перехватил ее еще в имении Родзинского, когда делили господское добро, надорвался, грузя исполинскую наковальню с колодой, и с тех пор так и жил с грыжей, то и дело запихивал ее вовнутрь, а она все более угрожающе вываливалась. Вот и сейчас он разволновался вконец, придерживал грыжу левой рукой и долго кренился на одну сторону, потом сокрушенно надел на голову серую шапку.
К нему разом подбежали все три сына — Онисим, Махтей и Роман, каторжане кузницы.
— Сколько?
— Полторы тысячи как одна копейка, — махнул Павлюк свободной рукой и стал протискиваться сквозь притихших односельчан к саням, чтобы там утишить боль.
Он лежал в санях, а хуторяне обступили его: ну, ну, Сазон, расскажи, как это все там. Павлюк повернулся на бок, смотрел на замерзшее, хрупкое, как первый лед, небо и все шептал:
— Полторы тысячи, полторы тысячи… Шутка сказать!.. Да что, я их кую в своей кузнице?!
В сельсовет позвали обоих Раденьких — Федота и Хому. Они пошли, как на плаху, согнувшись, еще на крыльце поснимали шапки, поклонились милиционеру в дверях, словно от него что-нибудь зависело. Когда-то это были бедняки, владели гончарным кругом и слепым конем, на котором возили свои изделия в Глинск, после землеустройства бросили гончарное дело, поставили сперва один ветряк, потом взялись за другой. Мастера они были на все руки, открыли шорную, колесную, замахнулись уже было на трактор, а там и на молотилку, сами налепили кирпичей и сложили хату на две половины, почти такую, как дом Тысевича, в котором сельсовет. Жить бы да жить, как вдруг нынче ночью Савка в окне…
Раденьких держали дольше остальных. Старший, Федот, несколько раз падал на колени, просил представителей власти сжалиться над детьми, которых у него было много. Грозил, что приведет их сюда, а с собой покончит. У младшего Раденького детей не было, но он тоже расплакался, не столько за себя, сколько за брата.