Ему казалось, что он чувствует запах воды и слышит бульканье ручейка. Ручеек где-то близко — может, там вон, в низине. Там должна быть низина, а значит — вода. Ручей или озеро. Какая жара! Какая страшная жара!

Он снова пришел в себя под вечер. Одна-единственная мысль бушевала в его мозгу: пить!.. Надо было пройти или проползти эти сто, двести метров… сколько там. Лисовский попытался встать, но упал и долго лежал, задыхаясь. Снова попытался… Нет, в полный рост не получается, надо согнувшись, держась за стволы березок, или ползти. И он пошел, держась, и полз, выговаривая, а точнее — выстанывая проклятия и самые грубые ругательства.

Как он и предполагал, вскоре начался крутой спуск, Лисовский покатился и ударился о раненое плечо. Боль была столь сильной, что он потерял сознание и очнулся уже в темноте. Он не мог понять, сколько пролежал: может, час, может, два часа, а может, и сутки, — какое это имело значение? Он еще способен чувствовать боль — значит, организм борется. Это была случайная мысль, появившаяся на мгновение и исчезнувшая. Он хотел одного — воды! И думал, что она близко, где-то совсем близко. Под ногами редкие кочки, справа и слева — жидкие кусты. Земля, кусты, сухие кочки и ничего более. Возле кочек бывает вода. Нет, нету! Пахнет прелью, гнилью. Почему так противно пахнет? Какая беспросветная мгла, тягостная мгла.

«Пить!..»

Вдруг сзади грубо и зловеще ухнуло. Лисовский не знал, кто кричит — зверь или птица, он никогда не слыхал такого крика, но даже не вздрогнул, уже не был способен вздрагивать. Шагнул раз, другой и… провалился в трясину, которая стала засасывать его, окутывая гнилью и вонью. Он сразу понял: это конец, но не хотел смириться с нелепой смертью и шарил, шарил, дергал, дергал руками, безуспешно пытаясь за что-нибудь ухватиться. Но возле него были только трясина и воздух. И — тьма.

СОСЕД

© «Советский писатель», 1982.

Еще Цицерон сказал: «Человеку свойственно ошибаться, а глупцу настаивать на своей ошибке» — эта фраза надоедливо лезла в голову Николая Николаевича Варакина и злила. Оба дня — вчера и сегодня — его не покидало крайне тягостное, удрученное настроение. Ему было стыдно. И стыд он чувствовал прежде всего перед самим собой. А перед людьми — что, они поймут это как критику, и только. Но он, сам-то он, знал: это не обычная критика. Да и вообще, критика ли?..

Собственно, что произошло? В тот день… Нет, начнем, пожалуй, не с этого, а с рассказа о болезни.

…Весной на семью Николая Николаевича свалилось несчастье: заболела жена, и не какой-то простой болезнью — врачи признали туберкулез; все лето пролежала она в больнице, осунувшаяся, внезапно — а эта внезапность особенно опасна — утратившая и броскую красоту лица, и по-девичьи легкую подпрыгивающую походку, и свойственную ей прежде шутливость и насмешливость. Шумный, пыльный, дымный, обычный в наше время город был вреден жене, и после долгих раздумий и бесконечных мирных разговоров и споров порешили они переехать в поселок, расположенный в тайге, вдали не только от городов, но и от железных и шоссейных дорог. Поселок походил на сибирскую деревушку — маленькие дома из толстенных бревен, амбарушки, хлева, сараи, баньки, огромные огороды, на улицах свиньи, телята, куры, гуси и своры собак; только на южной окраине — двухэтажные дома с балконами и верандами, клуб с колоннами, магазин с большими по теперешней моде окнами и даже сквер, окруженный деревянной, чуть покосившейся изгородью. Здесь — владения мебельного комбината, довольно крупного. Собственно, из-за комбината и поселок называется поселком.

Квартиру Варакиным дали в доме, стоявшем на самом конце улицы, у речки, за которой начинался сосняк, изрезанный кривыми дорогами, постепенно и незаметно переходивший в бесконечную тайгу, уже безо всяких дорог, с редкими звериными тропами, которые может увидеть только охотник.

В квартире не было привычных городских удобств; летом возле дома стояла грязь непролазная, а зимними ночами наметало такие сугробы — с лопатами не выберешься. Но какой чудесный, целительный воздух! И какая тишина!

Николай Николаевич, с тяжестью на сердце покидавший областной город, в котором прошли почти все годы его жизни, вскоре после приезда в поселок начал успокаиваться; он тешил себя мыслью, что до пенсии каких-то два года, они быстро пролетят, эти два, а для пенсионера лучшего места не сыщешь — прекрасная рыбалка и охота, грибы, ягоды — благодать, одним словом.

Утвердили его в должности начальника отдела труда и зарплаты, — для бывшего областного работника должностишка, прямо скажем, не очень, и оклад здесь не ахти какой. Но сыновья давно выучились и не нуждались в помощи, а расходы самого Николая Николаевича и его жены с годами почему-то все уменьшались и уменьшались, и новой зарплаты им вполне хватит. А должность?.. К чему ему сейчас большая должность?

Добровольный переход на низовую работу казался Варакину делом весьма демократичным. Он представлял себе, как будут ахать его сослуживцы в городе, с какой почтительностью встретят его на комбинате и с каким вниманием начнут прислушиваться к его голосу. Но не увидел ни того, ни другого. Начальник, которому был подчинен Варакин, недоуменно пожал плечами и сказал: «Дело ваше», а другие сослуживцы вели себя так, будто ничего не произошло. На комбинате, куда Варакин в прежние годы наезжал с проверкой, поначалу с некоторым любопытством смотрели на него, но без какой-либо почтительности. А любопытство, как известно, таежные жители проявляют к каждому новичку.

Директор комбината Костяев, старый практик, не имеющий даже среднего образования и, по выражению старожилов, «как черт за волосы державшийся за свою должность», поначалу настороженно отнесся к Варакину — видимо, боясь, не готовится ли ему замена. Но прошел месяц-два, и все стало на свои места: Николай Николаевич уже был для всех обычным работником, отличающимся разве что изысканной одеждой да городским выговором без оканья. Он свыкся с новой обстановкой, хотя это обычно дается нелегко, и у него установились со всеми неплохие, пожалуй, даже дружеские отношения. Не ладилась дружба только с начальником планового отдела Генрихом Иосифовичем Антушевым, молодым инженером, года два назад приехавшим сюда откуда-то из Подмосковья.

Многое в этом Антушеве не нравилось Варакину — и заносчивость, и грубые манеры, и надутые губы, и не в меру длинные — по теперешней моде — с пошлыми завитками на шее, нечесаные, как у неопрятной бабы, волосы, и стремительная репортерская беготня, и странные для этих мест старая польская курточка и красный берет.

Они работали в одной комнате, полутемной, со скрипучими половицами и препротивной дверью, которая всякий раз, когда ее открывали, громко, почти по-человечьи взвизгивала. Их столы стояли рядом. Николай Николаевич выставлял в сторону Антушева свою блестящую лысину, а тот — красный берет, он редко стягивал его с головы. В центре берета было пятно, узкое, продолговатое. Пятно казалось Николаю Николаевичу черным, но однажды, при свете солнца, проникающего вечерами в эту мрачную комнату, он увидел, что пятно темно-синего цвета. Длинные космы и красный берет — весьма оригинально. Иногда Антушев заявлялся в свитере, старом, заштопанном, и выглядел тогда совсем уж по-уличному. Николай Николаевич дивился: как может Антушев так небрежно одеваться? Сам Николай Николаевич всегда следил за одеждой. И в молодости, и теперь. Одевался не то чтобы модно, но опрятно, всегда, даже в жару, на нем дорогой костюм с непременным галстуком.

«Не понимают люди, что, напяливая дурацкие береты, какую попало одежду, они вредят себе, — думал Варакин. — Что прежде всего видит человек, входя в контору? Костюм, лицо работника. Ну и его манеры».

Антушев хлопает дверью, без надобности громко говорит, многословен. И по телефону рассуждает бог знает о чем — о новой пластинке, о цветном телевидении, об академике Королеве. На работу запаздывает, то на три минуты, то на десять. А однажды запоздал даже на полчаса. «Испортился будильник». И говорит об этом так это… спокойненько. Правда, вечерами он подолгу засиживается в конторе. Но порядок есть порядок…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: