Лисовскому задали еще несколько вопросов, и он коротко, уже без насмешливости, сообщил, что его полк разбит и что немцы захватили Минск.

— Так ты тоже считаешь, что они разбили Красную Армию? — спросил Забегай.

— Не разбили и не разобьют.

На вопрос, кем он был до войны, бормотнул:

— Да так…

— А все-таки? — допытывался Чудаков.

— Ну, канавы копал, на заводе рабочим… Специальность? Нету у меня никакой специальности.

Потом он, молча походив по избе неслышными, волчьими шагами, затеял вдруг спор со старухой хозяйкой, которая со вздохом сказала, что бог все видит и «накажет немчуру». На губах Лисовского появилось что-то похожее — вот странно! — на робкую улыбку (улыбки у него были вообще разные):

— Вся история человечества, бабуся, — сплошные стоны и муки. И господь бог спокойно зрил на это. Мы, люди, так устроены, что не можем обходиться без животной пищи. Иначе слабеем и гибнем раньше времени. Мы поедаем живое. Нас сам господь бог устроил такими. Мы, в сущности, не виноваты, что родились порочными. И у животных. Волк, к примеру, разрывает зайчонка, коршун — цыпленка. И в океане живые существа так или иначе пожирают друг друга. Ну, мы, люди, еще можем надеяться на рай небесный. Хоть там отдохнем, а тот же зайчонок? Или лошадь, изувеченная недобрым хозяином? Зачем же богу, бесконечно мудрому и справедливому, надо было создавать такой подлый мир? Ведь без воли божией и волосинка не упадет с головы. Еще вопросик. Зачем бог создал вшей, клопов, блох или, к примеру, осьминога? Шутить изволил? Царь Давид стал одним из самых почитаемых церковью святых. А как вел себя этот человек? В побежденных странах убивал всех. И мужчин и женщин. Он приказывал класть их под пилы, под молотилки, под топоры и бросать в обжигательные печи. Так утверждает Библия — книга, написанная под диктовку самого господа бога! Библия восхваляет Давида. Обо всем этом можно говорить без конца. Наш бог — винтовка.

Человек этот с первой минуты не понравился Чудакову. Иван не любил людей злых, насмешливых, неясных, выпендривающихся, упорно показывающих свое особое отношение ко всему и ко всем. Неприятна была его всклокоченная, неряшливая борода, рассчитанная конечно же на то, чтобы выделиться. Попробуй влезь ему в душу, пойми до конца, кто он. Раздумья эти были тягостны для Ивана.

Когда Чудаков вышел с Забегаем на крыльцо покурить, Грицько спросил:

— Ну, що ты думаешь о нем, Иван?

— Какой-то недоделанный. Злости в нем. И вообще… Че это у тебя папироса-то подрагивает?

Чудаков уже изучил повадки Грицько, знал, что тот болен неврастенией и, как всякий неврастеник, странен характером — без причины возбуждается, без причины впадает в меланхолию, бывает порой раздражителен и, — а это, кажется, уже и к неврастении-то не относится, — во время разговора иногда бледнеет и краснеет ни с того ни с сего. Крепкий нервами, простой и ясный во всем Чудаков поначалу с пренебрежением посматривал на Забегая, но день ото дня проникался к нему все большей симпатией — был Грицько и честен и смел.

— Он, пожалуй, не совсем тот, за кого себя выдает. Канавы копал, говорит. И одежонка — дрянь. А вид… И слыхал, как говорит?

— Он в Киеве жил. А в городах-то больших и дворник — барин. Матюкается.

— Матюкается что… Командир нашего полка тоже вон как матушку поминал. А ты заметил, как он воду пил?

— Кто?

— Ну Лисовский. Вот ты, когда пьешь, так от тебя звуки всякие: из глотки — как из водопада. Крякаешь, губами шлепаешь. А у него все интеллигентно, знаешь ли, все тонко.

3

Они ночевали вместе. И завтракали за одним столом. Поставив на стол чугунок с картошкой, старуха хозяйка печально сказала, глядя на Лисовского:

— А бог все-таки есть.

— Нету! — грубо отозвался Лисовский. Он был по-прежнему угрюм и казался более старым, чем вчера. Лицо опухшее. И какая-то неподвижная, неприятная этой неподвижностью, мертвая улыбка. Ел он активно, основательно, как это делают здоровые, энергичные люди, и вроде бы совсем не смотрел на бойцов, но они чувствовали: пришлый прислушивается к ним, изучает их. Вставая из-за стола, он сказал:

— Странные вы все же люди. Я вас вчера даже за трусов принял. Какое-то противное благодушие у вас. Давайте переодевайтесь в гражданское. Надо пробираться под видом крестьян. Линия фронта уже не близко. Я видел листовку. Нашу листовку. В ней написано, что в тылу у немцев начали создавать партизанские отряды. Надо искать партизан.

Чудаков слыхал о партизанах, которые воевали против белых, но не представлял себе ясно, что это такое — партизанские отряды. Не знали и красноармейцы. «Искать». Где искать? Ивану стало как-то не по себе: «Куда он собирается нас вести?»

— Поспрашиваем в деревнях, — продолжал Лисовский. — Или свой отряд создадим. Примем деревенских мужиков и кое-кого из баб.

— У баб и винтовки-то в руках не бывало, — сказал Коркин. — И че винтовка. Там вон как вся земля дрожала. И надо всякую командирскую стратегию знать.

«Какой у него еще детский голосок», — подумал Иван о Коркине.

— Мушка, пуля и лоб фашиста — вот и вся стратегия.

Лисовский говорил о партизанах, а Чудаков, вслушиваясь в его резкий, лающий голос, какой-то не русский голос, подумал: «Больно уж едучий и злой взгляд у этого человека. Партизаны… Против авиации, против пушек и минометов. А может, и в самом деле есть они, с какими-то своими задачами?»

Лисовский оказался на редкость выносливым: изнурительные походы по бездорожью, слякоть — все он переносил спокойно, только сутулился и мрачно зыркал по сторонам, не охал, не морщился, как другие, просыпаясь под елкой или в наскоро сляпанном из веток шалаше, сыром, холодном и неуютном, не глядел жадными глазами в котелок, донышко которого прикрывала порой лишь детская порция овсянки.

— С виду ты вроде бы квелый, а на самом деле другой, — сказал ему Василий, переобуваясь. Сапоги у Антохина промокали, а это самое поганое дело для солдата: все время что-то хлюпает там, в сапогах, неуютно, мокро, портянки сбиваются, на ноге мозоли. Пока идешь — ничего, терпимо, а посидишь — невозможно встать. Мозоли — позор. У исправного бойца не бывает мозолей и портянки не сбиваются. Но это когда добрые сапоги. А у Василия они старые, там и тут вылезают гвозди. Охотничьи сапоги у Лисовского тоже дрянь, один сапог каши просит.

— Крепкая душа любое тело носит.

— Какая ишо душа… — небрежно отозвался Василий, не понимая толком, о чем говорит ему собеседник. — Не шибко тебе противна жись такая?

— Нет. Только все думаю, что тело у меня не чистое. — Усмехнувшись, добавил: — А нечистое тело и мысли грязнит.

— Не боишься, что кокнут?

Лисовский полоснул по Василию острым, неожиданно похолодевшим взглядом.

— Запросто могут дырку-то изделать, — добавил Василий уже не без ехидства. — Не успеешь и «мама» сказать.

У самого Антохина не было ни матери, ни отца и вообще никого из родни. Только воспитательницы детдома, с одинаковыми улыбками для всех, от этих воспитательниц вечно драчливому беспокойному Ваське порядком-таки доставалось. Говорили Антохину, что его мать погибла в гражданскую. Так или не так — он не знает. В детдоме Василий как-то не думал о родителях, среди ребятишек был как рыба в воде. Раздумья об отце и матери пришли позже… Идет вечером по заводскому поселку (ему четырнадцать лет), видит: везде в домах светло, уютно, садятся ужинать — папы, мамы, ребятишки, а его никто не ждет; спит он в общежитии, в комнате двенадцать коек, — скука. Утром на завод не опоздать бы. Бывало, просыпал. Бывало, отлеживался, когда на душе было шибко уж скверно, не ходил на завод. Слыл хулиганистым. Василий докладывал Чудакову:

— Насчет души и духа чего-то плетет. Телом, говорит, нечист.

— В загробну жись он вроде не верит. Может, нервишки сдают?

— Я так понимаю, Иван, что вместо нервишек-то у него куски железа. — Добавил нерешительно: — И на хрена мы взяли его.

— Не плети.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: