Тяжкие, беспокойные мысли одолевали Чудакова. Что делать дальше? В первые два-три дня их бродяжнической жизни у него одна была мысль — быстрее пробраться к фронту, к своим. Иван говорил красноармейцам: «Армия отступает в стратегических целях. Скоро подойдут из глубокого тыла главные войска и тогда уж даванем на немчуру, только дым пойдет». Но дни проходили, а контрнаступления что-то не было. Судя по всему, фронт откатывался на восток со страшной и непонятной поспешностью. И когда красноармейцы говорили встревоженно: «Что же это?..» — Иван отвечал, стараясь придать голосу своему убежденность и бодрость:

— Подождите, ребята, скоро начнем их колошматить.

Обессиленные солдаты передвигались не так быстро, как хотелось бы Чудакову, неохотно поднимались, особенно по утрам, часами молчали, супились, в их походках было что-то тяжеловатое, что-то немолодое уже. У Забегая не заживала рана. Да и сам Чудаков чувствовал непривычную слабость, которая никак не покидала его. Лег бы и лежал, смотрел на небо, не вставая. Ивану в армии приходилось много ходить и бегать, — пехота, и он, когда шибко уж уставал, особенно вовремя марш-бросков, старался мечтать о чем-нибудь приятном, далеком, не теперешнем, и легчало: тогда он как бы не замечал тяжелого дыхания бегущих распаренных бойцов и вроде бы не так уж сильно резали плечи лямки вещевого мешка, не так надоедливо ударяла малая лопата по колену, и пыль была вроде бы уже не такой густой и удушливой. Тяжко бежать в строю, когда ничего не видишь, кроме мокрых солдатских гимнастерок, задыхаешься, бешено колотится сердце, и все тело как бы сковано обручами. Тут уж лучше не думать, что путь длинен и невыносимо тяжел. Во время марш-броска слабые падают. Чудаков и теперь старается думать о чем-нибудь постороннем и радостном, когда устает. Например, представляет себе, как приедет домой, переступит порог, увидит радостные лица вечно суетливой, беспокойной матери, которая, прежде чем обнять сына, тщательно оботрет руки о фартук, и отца, деловитого, заботливого, от одежды которого все время горьковато пахнет заводом. Соберутся соседи, и начнется: «Какой Ванюшка-то стал виднай да гладкай!», «Не грех теперича и дернуть по стакашку, по два». Потом он пройдется по заводским улицам, заглянет в клуб. В армейской форме. В начищенных сапогах, с командирским широким ремнем…

Но что-то плохо мечтается, в голове свист один, будто от ветра в тонкой трубе. И ноги как деревянные, как не свои, а чужие — шагают и шагают. И, кажется, ничего уже не чувствуешь, не способен чувствовать. Автомат с отключенным мозгом.

Они переоделись в крестьянскую одежду. Иван долго думал, надо ли переодеваться, но Забегай с Василием и особенно Лисовский говорили: надо. Лисовский советовал оставить красноармейскую одежду в деревне, запрятав до лучших времен, но бойцы уложили гимнастерки и брюки в вещмешки, понесут с собой, а при опасности вещмешки можно и бросить. Одежонку насобирали девушки-колхозницы, которые с любопытством и детским смешком наблюдали, как парни, окончательно утерявшие солдатский вид, расправляли на себе старенькие пиджаки, фуфайки, рубахи и гляделись в зеркало. Торопливо попрощались, сказав, что после войны приедут и уж во всяком случае напишут письма. Такие славные девушки.

Выйдя за ворота, Чудаков настороженно оглядел тихую улочку деревни, поежился. Глядя на угрюмо курившего сержанта, Лисовский сказал:

— Чапай думает.

Лисовский был единственным из четверых, кто мог выводить из себя Чудакова. Все эти дни Ивана мучили какие-то нехорошие подозрения в отношении Лисовского, надоедливые, как зубная боль; Иван не мог понять этого человека до конца: свой — да, это ясно, но почему так озлоблен и болезненно нетерпелив?

Лисовский глядел неприятно-настойчиво.

— Что же ты хочешь? — спросил Чудаков. — Чем-то недоволен. А чем — не пойму.

— Не нравится мне эта жизнь. Идем — прячемся, спим — вздрагиваем. Жизнь беглых рабов.

— Это ты преувеличиваешь. А что же ты все-таки хочешь?

Угрюмо молчит.

Лисовский везде спрашивал о партизанах. Но никто о них ничего не слыхал.

Иван устал от всего, — хотелось сидеть и лежать, лежать, не волнуясь, ни о чем не думая, — это были последствия все той же контузии. С Лисовским Ивану было как-то не по себе. И он обрадовался, когда подошел Забегай.

— Что же тянем, пора идти.

Поздним вечером, измученные грязной лесной дорогой, мелким прилипчивым дождем, будто нехотя сыпавшим из низких, болезненно-пухлых туч, подошли они еще к одной деревне. Это была деревня со страшными следами войны. Вместо домов одни кирпичные печи с длинными трубами. И зола. Изгородей нету. Тьма, немая, беспомощная и настороженная. Ни огонька. Мертвая деревня. Под ногами гряды — огород, поросший травой. Чудаков выдернул несколько стебельков, пожевал. Лук. Еще выдернул и пожевал. Трава. Горьковатая, противная.

Возле уцелевшей избы остановились, замерли. Мягко шуршит легкий дождик. И больше никаких звуков. Стекла в оконцах разбиты, дверь выворочена. В избе — никого. Под ногами что-то ломается, хрустит.

— Пошли, найдем какую-нибудь целую избу и заночуем, — сказал Василий. — Хоть пообсохнем малость. И поесть бы. Может, кто-то есть тут.

— Подождите, — недовольно проговорил Лисовский. — Все-таки надо проверить, нет ли здесь немцев.

— Да уж в деревушке-то такой, — возразил Василий.

— Это село.

— Откуда ты взял?

— Мы возле кладбища проходили. Там богатые памятники. И церковь. Да и дороги везде широкие, возле деревушек не такие. Командир! — каким-то презрительным голосом позвал Лисовский. — Пойду-ка я. И давай еще кого-то. Посмотрим. А вы — пока тут.

«Он прав, — подумал Чудаков, которого несколько покоробил презрительный тон Лисовского. — Кого же еще направить? Ваську».

Поеживаясь от сырости, прижимаясь друг к другу, мучительно долго ждали они разведчиков, каждый думая о своем. Или, может быть, только казалось, что долго — на часы не смотрели.

«Найдут ли они нас? — с тревогой подумал Чудаков. — А стрелять… Может, и в самом деле немцы близко. Тьма, хоть глаз выколи. Оно и хорошо, что тьма».

Забегай вспоминал жену, дочку. В который уже раз содрогнулся, подумав: а что, если его деревню захватили немцы? Уж лучше не думать, от дум таких ни ему, ни им не легче.

Самые легкие — что те пушинки — мысли были у Коли Коркина: «Пельмешков бы теперь, этак тарелочки две навернуть. Таких, как тетка Маня стряпает. С молочком. А после того — на перинку». Коля забавлял ребят своим новгородским говором. Даже думая о чем-либо, Коркин мысленно окал: «Хо-ро-шо дома-то. Молочко парно. Оладышки. И в ого-ро-де всего полно. Кроватка мягка».

Послышались шаги, приглушенные голоса. Лисовский и Василий кого-то тащили.

— Пошли в хлев, — задыхаясь, сказал Лисовский. — Давайте свет.

Чудаков носил с собой свечку.

Хлев с низким прогнившим потолком, но просторный и целый. Мечущееся красноватое пламя осветило бескровное вытянутое, какое-то совсем чужое, не российское лицо немецкого солдата, молоденького, почти ребенка, который неподвижно лежал сейчас на полу.

— Васька, закрой-ка окошко спиной, — сказал Лисовский.

Чудаков на мгновение онемел: он никак не ожидал, что Лисовский и Василий приволокут немца. Потом спросил не без тревоги:

— Здесь немцы?!

Лисовский и Василий не ответили.

— Где вы его взяли? Васька!..

Даже при слабом свете свечи было заметно, что Коркин побледнел и напрягся.

На губах Василия усмешка. Он коротко сообщил… В селе уцелело лишь несколько домов, все — на отшибе, за оврагом. Свет только в одном доме, остальные полуразрушены и вроде бы пусты. Лисовский заглянул в окошко и увидел двух немцев, они что-то ели и пили. Один из немцев поднялся и вышел во двор.

— Может, до ветру иль перекурить. Попер прямо на Лисовского, ниче в темноте-то не видно. Ну, а Лисовский возьми да и закрой ему лапой хайло. А я пособил. Ноги попридержал. Че мне оставалось делать? И вдарил разок-другой, чтоб не дергался. Я б потихоньку ушел оттуда, вот те святая Мария, ушел бы, не связывался бы, а Лисовский шепчет: «Жалкий трус! Скотина!» Ну как тут?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: