Лисовского ранило в плечо. Но он мог идти и долго тащил тихо постанывающего Чудакова по лесу, по кочкам, болотинам, через речушки, слыша, как немцы все тише и тише кричат где-то в отдалении, и свалился обессиленный в непролазном кустарнике, когда солнце висело уже высоко над горизонтом. Полежал сколько-то, приподнялся, приложил ухо к груди Ивана. Тот был уже мертв. Лисовский даже не заметил, когда Иван умер. Видимо, сколько-то времени тащил мертвого.
День, а потом и ночь выдались теплыми, и Лисовский надеялся, что он отлежится и к утру ему будет легче. Но стало хуже. Рубаха была в липкой крови. Он чувствовал странное, какое-то тупое безразличие ко всему. Не ел уже сутки, и есть не хотелось. Где-то рядом раздражающе методично и холодно посвистывала неизвестная Лисовскому птица. Он родился в степи и лес знал плохо. Лес всегда казался ему непонятным и даже немного пугал. Лисовский не привык быть один. Он всегда страшился мыслей о самом себе. Его бесило одиночество.
Надо было похоронить Ивана. Лисовский почти весь день рыл сучками и перочинным ножом яму, отдыхая, поднимаясь, опять отдыхая и опять поднимаясь.. Похоронил уже под вечер, прикрыв лицо покойника платком. И после того свалился, чувствуя, что совершенно обессилел и уже не может пошевелить ни ногой, ни рукой.
Он навсегда был оторван от внешнего мира, и настоящее уже не существовало для него. Но внешний мир жил в этом человеке, жег, опустошал его умирающую душу; картины давнего, то яркие, будто наяву, то бледные, замутненные, мелькали и мелькали в его воспаленном, болезненном мозгу.
…Нина была одной из тех слабых на вид, хрупких созданий, которым боишься и резкое слово сказать. Как и Никон, она была музыкантом. Начинающим. Студенткой музыкального училища. А он это училище уже давно закончил, но по старой памяти часто заходил туда. И увидел Нину. Первое впечатление от нее (она всегда сидела, подперев щеку кулачком)… Собственно, первого впечатления почти не было. Что-то белое, светлое-светлое — и платье, и волосы, и лицо. Неприметное, как тень. Как бесформенное облако. А Никон любил все яркое, броское. И разнообразное. У него даже философская фраза на этот счет была: «Мир и жив потому, что разнообразен».
Голос у нее оказался неожиданно звонким, каким-то очень сочным, певучим необычайно, совсем не гармонировавшим с ее неприметной внешностью, будто вобрал он, голос этот, в себя все звуки человеческие, отбросив ненужное — грубое, слабое, неблагозвучное. Она вроде бы даже стеснялась своего голоса и, может быть, потому часто употребляла простонародные слова и говорила порой излишне торопливо. На улице прохожие обертывались, когда она что-либо произносила. Он не мог не оценить этот голос. Ведь он жил в мире волшебных звуков.
Потом он услышал, как она играет. Неумело, конечно. Но под заурядной внешностью скрывалась страстная душа музыкантши. О, было бы ужасно, если б и душа ее была подобна тени, летучей и холодной, тогда музыканта нет, техника без одухотворенности мертва.
Шли дни, по-зимнему медлительные, одинаковые. Только не одинаковой ему казалась Нина. Что-то непонятное творилось с ним: с каждым днем она представлялась ему иной, неприметненькое светлое личико вырисовывалось, становилось ярче, отточеннее; он стал замечать удивительную нежность и матовость ее кожи, обаятельность линий лица и всего тела, манящий блеск глаз ее, и однажды (это случилось веселым весенним утром — что за пора была!) он вдруг увидел, какая же она красивая, какая чудесная! И он уже клял себя за то, что был слеп, — «реакция замедленная, как у столетнего». Почему-то все у него наоборот. При первой встрече с женщиной он порой восхищается: красавица! Но проходит время, и он видит в лице ее, фигуре, походке что-то пошленькое, отталкивающее, отнюдь не красивое: видимо, красота, даже внешняя, очень тесно связана с характером человека, всем внутренним миром его; внутреннее незримо проступает во внешнем, подавляет, заменяет собою это внешнее.
Первый раз он влюбился еще в седьмом классе. Предметом его обожания была учительница пения, молоденькая хохотушка. Она была, конечно, значительно старше его, но он как-то не чувствовал разницы лет. Ему хотелось видеть ее майское, улыбчивое лицо, разговаривать с ней. То детское увлечение быстро прошло, усилив в нем и без того крепкую тягу к музыке.
С Ниной сложнее. Это было уже настоящее. И Нина тоже тянулась к нему. Ей почему-то все время хотелось держать его за руку. Она часто гладила тонкими мягкими пальчиками его грубоватую шершавую, как у чернорабочего, руку.
Все в ней казалось Никону совершенным и нравилось ему. Нет, по характеру они не были похожими, едва ли бы Лисовский полюбил такую же, как он, задиристую, с демоническим взглядом. Но духовное единение было. Несмотря на одержимость, страсть, свойственную его натуре, Лисовский сдерживался, был с ней нежен, осторожен, холил, как ребенка. Будучи физически сильным, грубым, не очень-то сдержанным в выражениях, он имел какую-то странную, самому ему непонятную тягу к нежным, деликатным людям.
Они решили пожениться. Но она что-то все колебалась, оттягивая регистрацию брака, видимо, хотела поближе, получше узнать его. Это немножко обижало, но он не настаивал.
На воскресенье они поехали в деревню, так захотелось Лисовскому. Заночевали там и росным утром ушли в лес. Все было так прекрасно: прозрачная вода в речке (видны камни на дне и плавающая рыба), густая с пьянящими запахами трава и сосны-мачты, подпирающие небо. И было много солнца. Везде солнце. И в центре всего этого — она, Нина.
После того как они искупались, Нина, уже причесанная (она привела себя в порядок как-то удивительно быстро, незаметно) подошла к нему. Отвела глаза.
— Что? — спросил он.
— Ничего, — несмело улыбнулась. Потупилась, заморгала часто, по щеке покатилась круглая, хрустальная слезинка.
Он думал — это от любви, от природы, от солнца, от переполнившего ее восторга. Но она сказала:
— Я не могу… не могу тут… в деревне. Я хотела скрыть. Но не могу! Прости.
С этого и началось его просветление: мало-помалу он начал понимать, что она вовсе не такая, какой казалась ему, а пустоватое и, в сущности, слабое существо; мечтает закончить училище и, если удастся, консерваторию и преподавать музыку в Киеве. Непременно в Киеве. Так хочет она, так хотят ее папа и мама — преподаватели института. Да, какое-то время она тянулась к нему — слабых женщин часто тянет к физически сильным мужчинам. Тянулась… Но замуж за него она не пойдет, нет. Как он заблуждался, наивная душа. Не замечал, что так же игриво, такими же прилипчивыми глазами, по-девчоночьи поджимая губешки, она смотрела на всех. Ее отец обращался с ним более чем холодно, а ее мать, та — с откровенной неприязнью. Да и кто он такой для них?
…Родился Лисовский у северной границы Туркестана, в семье хлебороба-переселенца, где главным достоинством считались отвага и трудолюбие. Их село было древним, но глухим и заброшенным. Отец Никона получил в первую мировую войну три Георгиевских креста. Был он лихим человеком, работягой и матерщинником, пуще всего любил охоту, рыбалку, коней и приучал ко всему этому сынишку. Отслужив срочную (мать и отец к той поре уже умерли), Никон подался в теплые края — на Украину. Работал там баянистом. Учиться музыке он начал еще в селе. «Учиться музыке» — это, пожалуй, слишком здорово сказано. Отец купил ему тальянку, и Никон сам, безо всяких нот, быстренько наловчился играть. Даже на вечера приглашали. Хвалили. В селе было еще гармониста два-три, но те кое-как тренькали. И он начал думать, что будет большим музыкантом. Упорно изучал, сам не зная зачем, немецкий язык, читал и конспектировал книги о манерах поведения и этикете. Большому музыканту надо. Как могла к нему прийти эта уверенность? А черт его знает! Но пришла и — нет худа без добра! — была для него жизненным эликсиром, волшебным напитком, который постоянно взбадривал его. Казалось, приложи побольше усилий, и успех — вот он. Прилагал. Не получилось. Хорошо не получилось. Играл на рояле, баяне, гитаре. И пел. И плясал. Но все это было на уровне хорошей самодеятельности. Ну, может быть, немножко выше. Он, к несчастью, понял это слишком поздно и… заметался: из филармонии перешел в заводской ДК, потом в дом отдыха, в оркестр ресторана и, наконец, устроился в гарнизоне. Нельзя сказать, что разочарование в силе своего таланта было для Лисовского слишком уж тягостным. Нет. Но оно вселило в него некоторое болезненное самолюбие и упрямство. В гарнизоне ему нравилось больше всего. Тут его ценили. И не только как музыканта. Он метко стрелял, имел хорошую строевую выправку, да и вообще по натуре своей был типичным военным. Он был рожден для армии. Для строя, походов, марш-бросков, казарм, землянок, окопов, траншей. И для боя, где он чувствовал себя куда увереннее, чем другие солдаты.