— Подите вы, слюнтяи!.. — Грубо выругавшись, Лисовский сунул руки в карманы брюк и сердито зашагал в сторону.
Иван уже не чувствовал прежней тошнотворной слабости, отходил помаленьку. Но в душе нарастала тревога: где наша армия, почему отступает? Подтягивают войска из тыла? Что же так долго? А если и в самом деле немцы сильнее? Он вздрагивал от этих страшных мыслей, ругал себя. Думал: может, немецкие солдаты восстанут против Гитлера… Говорил об этом Лисовскому и Василию. Лисовский желчно смеялся: «Ну-ну!.. Жди!» Иван становился мрачным и злым. Подозрительно много спал, порой даже на ходу: забудется на минуту, и ноги сами сворачивают с дороги. Бледный, исхудавший, он готов был часами лежать и глядеть в потолок или на небо, прислушиваясь к посвистыванию ветра, к редким уличным звукам или шуму сосен.
Он не был подвержен предрассудкам, но когда однажды в выжженной врагом мертвой деревне ему перебежала дорогу черная кошка, подумал с нехорошим чувством: «А лешак тебя дери!» (ничего подобного с ним раньше не случалось) и тут же начал отплевываться, стыдясь этой минутной слабости и дивясь тому, что война и опасность смерти вдруг возродили в нем что-то мистическое.
Даже шумливый Василий и тот будто язык откусил, молчуном бродит. Вроде бы тот же Васька и не тот.
Лисовский понемногу «оттаивал»: меньше злословил, стал поспокойнее, но улыбался по-прежнему редко, странноватой, какой-то мертвой улыбкой. Будто подсмеивался, издевался над собеседником. Есть люди, которых хочется звать только по фамилии. Таким был и Лисовский. Никто ни разу не назвал его по имени. Даже фамилию бойцы произносили суховато, строго. А уж они умели вкладывать в слова теплоту. К примеру, погибшего Весну солдаты звали Грицько, и это получалось у них по-украински певуче и нежно.
Конечно, энергия Лисовского, злость его и неуемность как бы взбадривали бойцов, удерживали их от излишнего уныния и апатии. Это признавал Иван, хотя и без особой радости. И Чудаков, и Василий, а раньше Весна и Коркин уважали Лисовского, таких уважают или, по крайней мере, побаиваются, а слабо выраженная боязнь часто похожа на уважение. Лисовский спал четыре-пять часов в сутки. Проснется Иван — Лисовского нет. Ходил в деревни, поселки. Один. Выносливость у него была необыкновенная. Возвращался усталый, потный, борода спутанная, глаза злые. Сбрасывал вещмешок с продуктами. Говорил с едкой насмешливостью:
— Полеживаете?
Надо же! Как будто все такие двужильные, как он.
В деревнях Лисовский прибивал на заброшенных домах и столбах листки с надписями, сделанными красным карандашом: «Смерть фашистам!» Однажды притащил помятую брошюрку:
— Эта штука издана в Берлине. На немецком языке. Недалеко от деревни нашел. Я вот тут перевел. Интересно. Вот что говорит Гитлер: «Если я посылаю цвет германской нации в пекло войны, без малейшей жалости проливая драгоценную немецкую кровь, то, без сомнения, я имею право уничтожить миллионы людей низшей расы, которые размножаются, как черви». Это ты, то есть, размножаешься, как червь. Слышь, Васька? И еще фраза из трудов Гитлера: «Только германский народ будет народом воинов, народом господ, остальные нации будут рабами…»
— Хватит! — выкрикнул Василий.
— «Убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобою старик или женщина, девочка или мальчик».
Конечно, и Чудаков и Василий много слыхали о фашистах, но такого… Да еще в книжке…
— Довольно, слушай, — не выдержал Иван.
— По-дож-ди-те! Это вам очень даже полезно послушать. А то вы какие-то подозрительно добренькие. Вот еще что они говорят о нас: «Русские лишены государственных способностей». М-да! «Они не умеют творчески мыслить». Вот так! Не способны, значит, творчески мыслить. «Русские жуют, раскрывая рот, как животные, плотоядно чмокают губами». Сколько раз тебе говорил, Васька, чтоб ты, когда жуешь, не раскрывал рта и походил на германца. И когда самогонку лакаешь, не чмокал. Вот длинная таблица тут. Для каждой нации определенная графа, так сказать, согласно ее уму, развитию и месту в истории. Выше всех, конечно, сами господа фашисты. Как же иначе. А мы, русские, здесь вот, в конце. Ниже нас графы на три-четыре обезьяны должны пойти. Вот так!
— Довольно! — закричал Чудаков, и губы у него начали подрагивать. — Порви эту гадость.
— Почему же? Интересная брошюра. Вот ты, Васька, поди, думал, что одинаков со всеми людьми на земле. Ничего подобного! Тебя, Васька, нагло обманывали. И наши учителя, и наши газеты. Ты, Васька, не-до-че-ло-век.
— Издеваешься? — Лицо у Антохина потемнело от злости, только шрам оставался болезненно белым. Василий шагнул к Лисовскому.
— Прекрати! — закричал Чудаков, сердито глядя на Лисовского.
— Прекращаю, друзья, прекращаю. Примерно такие же брошюрки на русском языке, только без слов о поголовном истреблении русских, немцы сбрасывали и в наши окопы. И командиры строго запрещали красноармейцам читать эту блевотину. А зря. Я бы делал как раз наоборот. Каждого бы заставил прочитать.
Вспоминая потом об этом, Иван не мог понять, почему он тогда так разозлился на Лисовского. Ведь язвительность, насмешка, с которыми читал Лисовский фашистскую брошюрку, были как нельзя кстати.
Уже засыпая, Чудаков услышал голос Василия:
— Послушай, Лисовский… Только ты, это самое, спокойно… Если вдруг… Я, конечно, не верю, такому никогда не быть. Но если б вдруг немчура нас одолела…
— Ну!
— Что бы ты стал делать?
— Разговор этот бессмысленный. В любом случае я убивал бы их.
Теперь Чудаков верил Лисовскому, пожалуй, так, как никому другому, хотя тот для него, да и для Василия, был по-прежнему какой-то не совсем понятный.
Перед рассветом, когда еще мерцали в смоляном небе редкие звезды, подожгли они деревянный мост через овраг, по дну которого текла река. Мысль о поджоге пришла в голову Василию.
— А мост на кой хрен тут? — сказал он. — Только немчуре на пользу.
— Поджечь! — коротко бросил Лисовский.
Мост старый, сухой, а загорался плохо. Потом заполыхало, с громким треском. Миг — и половина моста в огне. Василий подпрыгивал возле огня, крякал весело.
Лисовский стоял, головой и плечами подавшись вперед, будто разглядывал что-то и никак не мог разглядеть.
Чудаков начал переобуваться, когда услышал голос Лисовского, обеспокоенный и слегка насмешливый:
— Вот они, выплыли.
В поле показались силуэты людей. В свете красноватого пламени они выглядели аспидно темными.
Бежали цепью. Десятка два. Руки прижаты к автоматам.
Заглушая треск горящего дерева, грохнула автоматная очередь, выпущенная Лисовским. Два пальца левой руки у него были забинтованы.
— Чего тянете? — крикнул он резко и зло.
Припав к земле, Иван начал стрелять из винтовки; пальцы что-то ныли и не гнулись, и он мимоходом подумал, что не удалось посидеть у огня, и подивился, что еще может размышлять о чем-то, кроме боя, в такую пору.
Небольшая цепь немцев черным, зловещим полукольцом охватывала их. Они бежали все быстрее, на ходу стреляя.
Пуля дернула Чудакова за рукав пиджака.
Горящий мост с шумом обрушился в овраг. На землю опять упала густая темнота, у южного горизонта вспыхнули звезды. Потом, когда привыкли глаза, снова стали видны овраг и опушка леса.
— Пропали!! — крикнул Василий и вскочил. — Бежим!
— Лисовский, за мной! — крикнул Иван.
Но тот как прилип к земле, стрелял и стрелял.
— Да что ты там? — Иван заматерился, вдруг почувствовав какую-то злобу против Лисовского. Остановился — и в этот миг его с силой ударило в руку. «Почему не больно?» — подумал он с удивлением и тут же почувствовал боль, острую, все увеличивающуюся. Противная тягучая теплота расплывалась по коже — это текла кровь.
«Есть ли б в кость — рука бы онемела».
Они бежали по дну оврага, что-то бормоча, задыхаясь и падая. У моста Чудаков оставил вещмешок. И только сейчас вспомнил о нем.
Овраг раздвоился: вместо одного стало два, таких же широких. Василий, бежавший впереди, свернул налево. Он и сам не знал, почему. Свернул и все.