И звенели долины. Он мог слушать, сколько хотел. Из долин шли подвижные, сдавленные, но сильные голоса; они поднимались к нему вверх, с обеих сторон: по пескам, из северных теней, от Панщицы, по ясным скатам, по певучим сосновым лесам, в лучах солнца, с юга, от Пятиозерья.
Странный Горец слушал и играл.
Он не песни играл – он словно несся на своей дудке, словно небо его тянуло, словно он растянуться хотел по всему небу. Дудка его так звенела иногда, словно звуки ее плыли из конца в конец мира. Он маленький был, едва виднелся на лугу, а дудкой своей, казалось, весь мир обнимал, там, далеко за Татрами. Так, говорили люди: змий Светоглав землю окружает. Лежит это он в воздухе, хвост в зубах держит, в хвосте у него камень ал, рубин, большой, как солнце, на лбу глаза из двух зеленых камней, больших, как два месяца, – зовутся смарагдами. На голове у него корона бриллиантовая, а каждый бриллиант такой большой, как Ледяная гора и Каменная Ломница вместе. А в пасти у него зубы, страшные, как зубцы Высокой горы, что колышется в бездне мира. Меж зубов у него огонь бегает, настоящий огонь, похожий на вечно пылающую ленту Перуна. А посредине, в кругу змия, земля.
Так своей игрой окружал землю Странный Горец. Брал он свои песни у сосен, из оврагов и обрывов, брал и у кущи зеленой, брал у лугов и скатов, где только дикие козы ходят, похожие издали на ржаво‑желтых кузнечиков, скачущих по траве. Великое озеро плыло к нему с зеркальною песнью, и глубина ее доходила до Татрских порогов. Оттуда снизу, от каменного основание гор, от самого корня гор подымался холод безмерной мертвенности, вечной стужи и, вырвавшись на поверхность воды, шел вверх, вверх! Затвердевала в нем эта музыка, что от дудки шла, как в холодном речном ключе затвердевает поток расплавленного железа, когда его выльют в воду кузнецы.
И распаленная, вихревая солнечная музыка сразу холодела и звучала невыразимыми звуками, словно золотые, горящие живым огнем звезды, падая, ударялись об лед вечно замерших пещер.
И что случилось раз! Однажды в полдень, в воскресенье, в конце поля, в страшный зной, как заплясали вдруг призраки вокруг Странного Горца! не пляска, а водоворот какой‑то. Особенно лихо, порывисто, бешено заплясали те призраки, плывущие неведомо откуда, у которых улыбка упырей. Глаза у них разгорелись, как угли; из волос повыползли ящерицы, закружились, летая за ними; искрясь, помчались, словно потерянные среди вихря огоньки факелов. Эх! Трудно было поспеть играть.
Все быстрее и быстрее, все ближе мчались пляшущие призраки вокруг головы Странного Горца. Не было для него большей радости, не было для него ничего лучшего в жизни, как играть на своей дудке, когда эти призраки, и Посвистни, и те, что мир золотят, и те, что его ночью кроют, и те, что его разрушают – летели к нему из пространства и плясали под его музыку. Эх, как он радовался! Ему казалось, что он мир заворожил у своих ног, – да так, пожалуй, оно и было. Конечно, дивной была игра, которую и духи слушали. Тешился он ею, играл себе, играл на высотах, на высоких гранях, где гордые выси гор оперли свои руки, чтобы спокойно разостлать огромные тела и уснуть под горным ветром. Эх! он играл там, где ветер гнет шею и крылья перелетного журавля, летит вниз к озерам, кружит вокруг гор, как орел, и, как огромный гриф с мечущей грады гривой, взвивается к звездам и расстилается туманом по земле.
Так он играл!..
Но теперь вдруг его охватил страх. Пляшущие призраки, безумно кружась вокруг его головы, плясали все ближе и ближе, все быстрее и порывистей, и стали задевать его волосы и лицо. Дивились два горца, что слушали его внизу, под скалами. Из дудки Странного Горца вырывались звуки, похожие на вой покрытых льдом скал, когда зимой об них ударяет бешеными крыльями буря. Вдруг дудка замолкла. Пляска захватила в свой вихрь Странного Горца за волосы, за плечи, за руки. Странный Горец с дудкой в руке кружился на скале, чуть не летал в воздухе. Изумились, испугались горцы. Он кружился, скакал на лету, вертелся, как обезумевшая в вихре ветка, которую ураган сорвет и начнет кружить плашмя на месте. Круги его становились все быстрее, скорее, порывистее. Призраки, которые слетались на его игру, как мотыльки на огонь, захватили его в свою пляску, в пляску, которую он вызвал своей игрой.
Вот те, бледные, с улыбками упырей, что пришли неведомо откуда, начали сосать из него кровь, впиваясь губами в его лицо, шею и руки, роняя из всклокоченных волос огненных ящериц, похожих на пляшущие в ветре язычки факелов. Странный Горец не мог защищаться, не мог остановиться. Мглы вытянули кривые когти, Лазоревики оплетали его тело цепкими сетями, – со всех сторон, отовсюду падали на него хищные тенета. Он хотел вырваться из плясового вихря, из роя бестелесных призраков. Хотел вырваться, упереться, – не мог.
Земля уходила у него из‑под ног, камни становились скользкими, словно их покрыл лед. Он плясал на скале, влекомый какою‑то силой, под такт музыки, которая замолкла в дудке, но звучала в воздухе. И скалы над ним, и долины и озера под ним – стали вертеться в чудовищном хороводе, в страшном хаосе. Мозг стал лопаться в голове Странного Горца. Сердце не успевало биться.
– Погибаю! – раздался отчаянный крик.
Его призраки! Его призраки! И те, и те что пришли – откуда?
Завороженные игрой, завороженные в пляску – под его музыку…
Вдруг дудка лопнула в руке Странного Горца, а он сам закружился и грохнулся вниз головою к Пятиозерью, на скалы, со скал на камни внизу – мозг брызгал на острых камнях, кровь падала каплями, как искры головни, брошенной с горы.
– Смотри! Смотри! Что случилось!? Он на ту сторону упал! – крикнул в ужасе один горец другому, один из тех, что слушали и смотрели снизу.
– Господи! Словно его что‑то сдунуло! – крикнул другой в ужасе.
– Ей‑ей! Да что? Ведь там с ним никого не было!
– Кто знает? Может, кто и был, да только нам видеть нельзя! – ответил второй.
Помолчали минуту.
– Да кто ж это там мог быть?
– Нечистый!
И оба бросились бежать вниз по пескам к Панщицким шалашам, держа в руках шляпы, чтобы они не свалились от их козьих прыжков. От ужаса волосы стали дыбом у них на голове.
ДОЛИНА ПОДГАЛЬЯ В ПРЕЖНЕЕ ВРЕМЯ
В старину, когда по всей Подгалянской долине от Особистой горы на Ораве до самого Спижа, до его ледяных вершин везде чернели только леса, леса и леса, – все было совсем иначе. Страшно и жутко; люди редко еще там селились и только кое‑где, кое‑где вырубали поляны. Строили они избы из круглых стволов, трехугольные шалаши. Ворота, замки должны были быть крепки. Амбары и овины заперты со всех сторон: и в оврагах и в реках полно было богинок, – ну, они и лезли и много вреда делали людям. Надоедали, страсть!
Не до шуток тогда было! Тогда люди должны были до захода солнца запираться в избах на всю ночь и выходить из них только на следующее утро. Ничего не поделаешь! Богинки всю ночь не давали спать, а все ходили вокруг стен, стучали и звали: «Кума! А кума!.. Коровы у тебя передрались. Бодаются!..» А пусть только кума откроет дверь в сени – ого! – она уж в овраге!.. И, Бог весть, когда еще ее оттуда вытащат… Мужиков они немного боялись, но бабам приходилось опасаться их; и бабы боялись богинок, как огня.
Старые люди говорили, что богинки сидели в оврагах, в ямах, в ручьях, – а на вид были, как люди. Только глаза у них горели всегда, как огоньки, и ходили они голые.
У всех у них были длинные груди, как мешки. В погожие дни они выходили из своих нор, садились на камнях и деревьях, грелись где‑нибудь на солнце; когда шли, перекидывали груди через руки – и все!
Ночью они стирали груди в ручьях, то по двое, то по трое, то по четверо, стирали, как бабы белье вальками, так что в лесу гудело!..
Говорили они, как люди. Плясали, пели, собирали грибы, малину, ягоды в лесу и ели.
Иногда они целой гурьбой сидели по оврагам. Разные они были: большие, маленькие, хромые, прямые, – дети у них тоже были. Свивали они себе венки из пестрых цветов и носили на головах. Сосали коров и овец, доили их днем на пастбищах, если удавалось, а нет – так ночью, в стойлах.