– Да, доктор, спасибо!
Он вышел на воздух. Остановился у доски объявлений. Ходячим больным этим вечером обещаны танцы. Вечерело, становилось прохладно. Только здесь, только на садовой дорожке, перед клумбой, засаженной чьими-то глазками, или, как там ее, календулой, Глеб почувствовал, как взмокла его спина. Впервые за полтора месяца захотелось курить. Плоды шиповника походили на огромных божьих коровок, были они в белую крапинку, – вероятно, шиповник чем-то болел. Странность своего присутствия здесь Глеб ощущал едва ль не физически. Что они делают в Первомайске? Почему такой длинный, такой нескончаемый день? Интересно, относится ли объявление о танцах к нему и Ксюше, – они ж хоть и ходячие, но не больные? «Уф», – сказал Глеб и глубоко вздохнул. Вспомнил, что не купили водки на озеро. Завтра купят перед отъездом утром – на вокзальной площади круглосуточный магазин. «Уф», – повторил Глеб и посмотрел на небо, на скользящие облака.
Юля Рогачева вышла на дежурство в четверг. Понедельник по ее графику был нерабочим днем, а на вторник и среду ее отпустили в Саратов – на свадьбу брата. Уезжала Юля с нехорошими предчувствиями: за подозрительной баночкой те двое так и не пришли. И вот сейчас она первым делом устремилась в служебное помещение, к холодильнику. Все так и было – баночка стояла на месте. Вряд ли кто-нибудь из коллег ее трогал. Юля взяла двумя пальцами эту непонятную баночку и, вынув из холодильника, посмотрела на свет, – какая-то козявка лежала на дне. По идее, надо было бы обратиться в милицию. Но что еще скажет Валерий Витальевич? Юля представила, какой нагоняй устроит ей старший менеджер. Она подумала-подумала и решила ничего никому не говорить, не показывать. Баночку задвинула в левый угол на верхней полке и заслонила от посторонних глаз пакетом с инжиром. Пусть там стоит, авось обойдется.[1]
Пал Матвеич
Раздался выстрел из ружья – опять! Я чертыхнулся и пошел к Матвеичу.
– Пал Матвеич! сколько можно?… У нас дети спать легли.
Он испугался за детей:
– Как легли? Уже? Я не знал… я не думал…
А сам положил вороний труп на садовый столик и тесак в руке держит. И вдруг:
– Маня, Маня! Принеси яблок детишкам!
Я:
– Не, не.
– Никаких «не»!
– Не, не.
– Я тебе «не-не»! Возьмешь без «не»!.. Маня, Маня!
Замешкался. Отказываться было поздно, зашел за калитку.
Марина Евгеньевна – словно только меня и ждала – из-за летней кухни выходит, яблок полный мешок мне протягивает, полиэтиленовый.
– Извините меня. Не могу уследить. Шестую ворону за день, беда просто… Ненасытный! – корит она Павла Матвеича. – Долго ли ты над людьми издеваться будешь? Да ты знаешь, дурень ты старый, о нас думают что? Что думают о нас в поселке-то, знаешь?
– Спасибо, нам столько не съесть…
– А я лапки, а я лапки… Ты меня ругать собралась, а я лапки ей тюк!
И в самом деле – тюк!
Ушла Марина Евгеньевна. Пал Матвеич ворону в ведро спихнул, положил на газету отрубленные лапки.
– Страх, что пишут. Читать не могу.
– А вы не читайте.
– А я и не читаю. Чего читать? Нечего. И так все ясно. До чего докатились. Некуда, некуда дальше!.. Все!
– Что и требовалось доказать, – соглашаюсь дипломатично (но, однако же, опрометчиво).
Он газетой тесак вытер. От разговора уйти уже не удастся.
– Дети, говоришь… Дети – это хорошо, когда дети. А вот вырастут они у вас, дети, и будут они вас, как вы нас, так вот и будут, учти!
Не отвечаю – молчу.
– Будут, будут… вы заварили, а им расхлебывать…
– Я ничего не заваривал.
– Да уж конечно, ты не заваривал, никто не заваривал, все само собой получается.
– Ладно, счастливо, Пал Матвеич, я пошел.
– Стой, «пошел»! от ответственности никто не уйдет, еще как отвечать придется, не думай.
Остановил. Тесак на стол положил. Смотрит на меня пристально, взглядом сверлит.
– Ты Брежнева помнишь?
– Ну, помню.
– Ведь не помнишь, забыл Брежнева!
– Почему это я должен забыть Брежнева?
– Ну и кто такой Брежнев был, если помнишь?
– В смысле что значит кто?
– А вот кем он был, ведь не помнишь?
– Генеральным секретарем. Достаточно?
– А ведь ты не знаешь, как при Брежневе было?
– Почему ж я не знаю, как при Брежневе было?
– Тебя спросят дети, когда подрастут, они пограмотней нас будут, будут интересоваться, как при Брежневе было… чем при Брежневе, спросят, плохо жилось? Чем плохо?
– При Брежневе, да?
– Да – при Брежневе! Что им ответишь?
– К вам пошлю!
– Вот! Ничего не ответишь! Потому что при Брежневе и была настоящая жизнь. А ты… ты: сталинист!..
Кто сталинист, я не понял.
– Кто – сталинист?
– Ты. Ты говоришь: сталинист! Про меня.
– Я не говорил, что вы сталинист.
– Какой же я сталинист? Разве я сталинист? – не на шутку заводится Пал Матвеич. – Да где же я сталинист? Сталин был Сталин. Я не спорю. Но какой из меня сталинист? Мне за Брежнева обидно. Не такой он был все-таки Брежнев, если при нем все было! А разве не было? Свобод захотелось? А чем при Брежневе не жилось? Вот дети спросят: чем не жилось? Еще не известно, что через пятнадцать лет будет…
– Это верно, – с этим я соглашаюсь.
– При Брежневе-то и была свобода. Кто хотел, тот и пользовался. Что, говорили меньше? Столько же и говорили. И про Брежнева, и про остальное. То же самое говорили. Только в газетах не писали. А говорить никому не запрещалось. Так, Маня?
Но Марины Евгеньевны рядом нет. Пал Матвеич продолжает:
– И свобода, я тебе скажу, была настоящая. Да такой свободы, как у нас при Брежневе, нигде в мире не было. Никогда. Что хочешь, то и делай. Не хочешь делать – не делай. Хорошо делаешь – молодец. Плохо делаешь – значит плохо спросили, пусть хорошо с тебя спросят… чтоб хорошо делал. А не нравится – не делай, тебе всегда замену найдут, и без дела сам не останешься, дел много. Не то что… Гвозди надо? – бери! Доски надо? – бери! Нельзя? Нельзя – не бери. Сам думай. Знай меру. Без меры куда денешься? Без меры никак. Анархия нам не нужна. А теперь куда ни посмотри, что видишь? Нет, при Брежневе порядок был. Какой-никакой, но порядок. И свобода была, и порядок был. Гд е порядок сейчас? Нет порядка. При Сталине, я согласен, свободы не было, зато хоть порядок был. А при Брежневе все было. И порядок, и свобода. А вы: «Несвобода!» Нет уж. Я это хорошо знаю, контролером сам столько лет проработал, на дороге на Октябрьской, знаю. Оштрафуй, попробуй, кого – бумагу на работу пошлешь, начальник, думаешь, выговор влепит, премии лишит? Да он еще эту бумажку и припрячет куда подальше, а то и не дойдет до него, другие припрячут. И правильно. Главное, припугнуть. Пусть помнит, что машина работает. А машина у нас не бульдозер была. Добрая машина. Добротная. О человеке думала.
– Ну это вы загнули.
– Сидит, зараза.
Последнее относилось к вороне, усевшейся на ветку осины.
– Пусть поживет, – вступился я за ворону. – Вы зачем им лапки отрубаете?
Пал Матвеич «о!» сказал.
– Я же их для души, для разрядки, – он обернулся, не слышит ли Марина Евгеньевна; нет, не слышит. – А разве даст она для души? Она только для дела. Вон, суровая…
– Это кого – (я не разобрал) – кого для души?
– Ворон для души хлопаю. Для разрядки. Люблю на ворон охотиться. А лапки… – тут Пал Матвеич, обогнув столик садовый, ко мне поближе подошел и сообщил доверительно: – Лапки, они для прикрытия. – Подмигнул.
Знал, что буду обдумывать, – выдержал паузу.
– А иначе не даст. Не даст охотиться. Я же ей как объясняю? Говорю, что за лапки мне фанеру дают, усекаешь? За то, что ворон истребляю. От них общенациональному хозяйству большой убыток. От ворон! А у меня отчетность как бы. Лапками, усёк?
– Да? – поражаюсь услышанному.
– Нет. Как раз нет. Мне главный агроном давно фанеры выдал, нам фанера очень нужна, только не за лапки, а за другое совсем…
1
Меня часто спрашивают, как могло так получиться, что мой скромный рассказ «Белые ленточки», опубликованный в «Новом мире» за год до известных событий (2011, № 1), вызвал столь мощное общественное движение.
Не знаю. Честное слово, не знаю. Сам удивляюсь. (Примеч. авт.)