Крепкими литыми зубами взял железный крючок лампы, опустился на четвереньки и, с трудом протиснув свои костистые плечи в рваную щель, пробитую между подошвой и кровлей, пополз к забою. Вот и уголек — черный-черный, с жирным стеклянным блеском, в прозрачных каплях росы.

Никанор вставил стальной зубок в гнездо обушка, разделся до пояса, плюнул на ладони, крякнул:

— Ну, с богом!..— И тут же, усмехнувшись в бороду, добавил:— На бога надейся, а сам не плошай!

Размахнувшись, обрушился на пласт. Падала, ломалась на глыбы, крошилась нерушимая веками угольная стена. Заклубился в забое пыльный туман, заблестели, будто намазанные маслом, спина и грудь забойщика, а его золотая голова и борода стали черными, как у цыгана.

Прошел час, а может быть, и два, пока Никанор оторвался от пласта, перевел дыхание, согнал ребром ладони со лба ручьистый пот. Сидя на корточках, держа теплый обушок на коленях, он смотрел на кучу добытого угля и ухмылялся в бороду: «Вот так, Никанор! Вдалбливай, як сегодня,— и ты, и твоя жинка, и твой сын, и внук не будут голодувать».

***

Остап работал на металлургическом заводе. До вчерашнего дня он был чернорабочим, получал за двенадцатичасовую упряжку сорок-пятьдесят копеек. В месяц выколачивал десять-двенадцать целковых, не больше. Рублей пять проживал, остальные отдавал отцу, и тот вместе со своим заработком посылал их семье, в приазовскую деревню.

С сегодняшнего дня рабочая упряжка Остапа станет дороже копеек на двадцать пять, а то и на все тридцать. Вчера был чернорабочий, а сегодня...

Вчера вечером случилось то, о чем Остап мечтал целый год. После работы, когда седой кассир в оловянных очках сунул ему месячную получку, он подошел к высокому и тонкошеему десятнику Бутылочкину и робко попросил:

— Микола Николаич, тяжко жить без товарищей. Может, не откажете составить компанию?

Десятник погладил горбатый кадык и важно, баском, ответил:

— Времени, дорогой, не имею. Тесно живу, золотой, не могу-с.

— Микола Николаич, будь ласка! — молил Остап, чувствуя, как холодеют ноги оттого, что вот-вот рухнут все его мечты.

— Нет, золотой, никак, никак не могу-с...

— Мы недалеко...— Остап понизил голос.— Я же не поскупился, заказал угощение в трактире, будут и водка, и пиво, и закусочка отборна. На пять целковых заказал.

—- Нет, не могу-с, времени не имею. Вот разве только на полчасика...

Обнадеженный Остап наступал, смелее шептал в ухо десятнику:

— И подарочек есть для вас, Микола Николаич.

Десятник легонько отстранил Остапа и сказал с достоинством:

— Вот, пристал, не отвяжешься. Хоть и не могу, ей-богу, не могу-с, но так и быть — пойдем. Это только ради тебя, золотой.— Бутылочкин беспокойно оглянулся.— Ну, ты иди, а я потом догоню. Иди, готовься!

***

Встретились они в питейном заведении Аганесова, за ситцевой занавеской, разделявшей «кабинеты».

На столе тускло зеленели пивные бутылки. Приманчиво колыхалась в пузатом графинчике водка. На жестяном блюде пламенела куча теплых раков — они как будто ползли к тарелкам с огурцами, мясом, салом, студнем, солянкой. В кружках кипела пивная пена. За перегородкой стонала гармонь. В обоях шуршали тараканы.

У Остапа кружилась голова от невиданных обильных и жирных закусок, от того, что приготовился сказать десятнику.

«Нет, не теперь,— думал Остап.— Нехай человек охмелеет, веселости хватит, тогда и выложу».

И снова кипела пена в кружках, лилась водка, крякал от удовольствия десятник. Остап угодливо смотрел в рот Бутылочкину. И когда тот, высосав очередной стакан водки, облизывал губы, Остап подносил ему наколотый на вилку кружочек огурца, рвал рачьи клешни.

— Закусите, Микола Николаич, будь ласка!

Десятник закусывал, а Остап смотрел на него и жалел, что так много хорошей пищи будет съедено зараз.

Десятник двигал челюстями, пил, гладил горбатый кадык и все больше хмелел. Сытый и пьяный, пожелал музыки и песен.

— Попроси, родной, чтоб сыграли «Чаечку».

Остап дал гармонисту двугривенный. Ярко расписанные мехи гармоники выговаривали, пели о том, как вспыхнуло утро, как над озером пролетала чайка и как ее ранил охотник безвестный. Бутылочкин перестал есть и пить, расчувствовался.

— Красиво, сволочь, играет, душу рвет!

«Вот теперь и надо дело делать,— подумал Остап.— В самый раз. Он сейчас добрее доброго».

Достал из-под стола пакет, сорвал веревку, развернул синюю сахарную бумагу. Радугой вспыхнули платки бухарского шелка. Рядом с платками — две пары сандалий из желтой кожи, табак, папиросы, жестяная коробка настоящего душистого чая фабрики Высоцкого. Остап тихонько погладил шелк, подумал: «Целый год своей Горпине, Грушеньке, сберегал... И сандалии своему сыну, Кузьме, а отдаю чужому...»

На минуту прикрыл глаза от жалости. Скомкал подарки и почти бросил в лицо десятнику. Но сказал ласково, просяще:

— Микола Николаич, хозяйке вашей дарю... деткам. Не откажите!

Бутылочкин, набивая карманы подарками, милостиво кивал головой.

— Не откажу, дорогой, не откажу.

— Микола Николаич, я хочу вам сказать...— заикался Остап.

— Говори, родной, говори!

— В ваших руках моя судьба...

— И не только твоя, дорогой. Двести человек на заводе считают меня за своего благодетеля-с. Двести! А почему? Всех люблю, за всех болит сердце, кровью наливается, если что не так. Постой, ты что-то хотел сказать? Говори!

Десятник положил руку на плечо Остапу, ласково сощурился, ждал.

— Микола Николаич, я хочу сказать... Обрыдло хомут чернорабочего таскать, прохвессию б какую-нибудь заводскую... хоть чугунщиком на доменной печке.

Рука Бутылочкина покинула плечо Остапа, верхняя губа, едва прикрытая жиденькими висячими усами, зло дернулась кверху, обнажая крупные белые зубы.

— За пять целковых профессию хочешь раздобыть? — спросил он. Голос был трезвый, чужой, враждебный.

— Я прибавлю, если мало,— испугался Остап,

— Ну, если так...

— Еще пятерку прибавлю.

Десятник молчал. Синие дряблые веки прикрывали глаза.

— Мало? — изумился Остап.— Десять карбованцев!.. Пять наличными, пять на угощение. И подарочек еще в придачу.

Бутылочкин открыл глаза, в упор, трезво посмотрел на Остапа:

— Кто хочет получить заводскую профессию, тот и двадцать целковых не пожалеет.

— Побойтесь бога, Микола Николаич!

— Боюсь, дорогой, боюсь... мог бы и все сорок потребовать.

— Нет у меня такой наличности, господин десятник,— угрюмо ответил Остап.

— А кто сказал, что я не могу подождать до другой получки ?

— Подождете? — обрадовался Остап.— Правда?

— А то как же! Подожду, дорогой, подожду, не сомневайся.

— Спасибо, Микола Николаич! Наличные зараз дать или...

— Сейчас, сейчас!

Остап достал пятерку, бережно завернутую в темный платок, отдал десятнику.

— Так вы ж побеспокойтесь, Микола... продвиньте в чугунщики.

— Не тревожься. Устрою. Не долго в чугунщиках продержу тебя, дорогой. Подниму в горновые. Я все могу-с. Не веришь? Ты не смотри, что я такой... Молодой, зато ранний. Тебе сколько лет?

— Двадцать пять недавно стукнуло...

— Одногодки мы с тобой, видишь, а я уже десятник. Как, отчего и почему? — Бутылочкин постучал кулаком по черепу.— Умственность господскую имею, глаз инженерный, голос начальственный и разговаривать по-господски умею. Вот потому и ценят меня французы-управляющие. Уразумей это, дорогой, и держись за меня обеими ручищами — в люди выйдешь.

Остап глубоко вздохнул, махнул рукой.

— В какие там люди, Микола Николаич!.. Мне бы хоть в чугунщики попасть. Понимаете — в чугунщики!..

— Попадешь, дорогой. Завтра же будешь работать чугунщиком. Приходи на работу пораньше, до гудка — я за тебя поручусь перед обер-мастером и инженером.

— Завтра?.. Спасибо, Микола Николаич.

Остап потянулся к Бутылочкину, хотел приложиться губами к его руке, но тот брезгливо отдернул ее, рассмеялся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: