Васька тянет меня за руку, улыбается:
— Идем, Сань! Скорее. Вот обрадуется дед Никанор, когда увидит нас!
И как только Васька сказал это, я сразу доверился ему.
Бежим рядом, взявшись за руки, оба одинаково оборванные, босоногие, оба одинаково веселые, счастливые тем, что несем обед дедушке Никанору.
Вот и шахтный двор: черное, замасленное прозрачное колесо над деревянным копром, дрожащая, замазученная нитка железного каната, крутая лестница, присыпанная угольной порошей, шахтеры, сверкающие белками глаз, бледные подслеповатые огоньки шахтерских лампочек...
Взлетаем на вершину лестницы. Бежим по какому-то деревянному сооружению, где катятся по рельсам туда и сюда с углем, породой и порожние шахтные вагончики.
Васька останавливается перед вагонеткой, полной угля, густо запотевшей крупными чистыми каплями, поворачивается ко мне, показывает свою щербинку:
— Видишь?.. Эта только что из-под земли вынырнула. Свеженькая!
И бежит дальше, ловко и бесстрашно перепрыгивая через шпалы и рельсы, висящие над пропастью.
Еле поспеваю за ним.
Он останавливается перед четырехугольной ямой, огражденной железной ржавой решеткой, снисходительно смотрит на меня.
— Что это такое, знаешь? — И не дожидаясь моего ответа, говорит: — Ствол, двери в шахту.
К нам подходит высокий сутулый человек в тяжелых мокрых чунях, в набрякшей шапке, в брезентовом плаще, подпоясанном бечевкой. Васька весело с ним здоровается:
— Наше вам, дядя Никита! — Повернувшись ко мне, добавляет: — Сторож ствола, рукоятчик.
Я тоже здороваюсь с Никитой. Я хорошо и давно его знаю. Он живет в Собачеевке на нашей, солнечной, стороне оврага. И Никита меня тоже знает. Но он смотрит на меня и на Ваську так, будто в первый раз видит.
— А вы чего сюда забрались, мальцы ? — гудит над нашими головами сиплый простуженный голос Никиты.
Я молчу, а Васька храбро отвечает:
— Обед принесли.
— Обед?.. Не положено. Не имею разрешения штейгера. Вертай назад. Живо!
— А штейгер не увидит, дядя Никита. Пустите! Дедушка Никанор голодный, ждет не дождется обеда.
— Никанор?.. Да разве такой человечище будет голодать? У него, как у верблюда, недельный запас пищи в брюхе. — Никита умолкает, воровато оглядывается по сторонам и, снизив по мере возможности свой голос, шипит: — Ладно уж, отправлю вас к Никанору, раз такое дело. Сховайтесь в порожняке, пока клеть поднимется на-гора. Живо, ну!
Шлепает меня и Ваську по ягодицам, и мы убегаем в темный угол эстакады, прячемся в порожней вагонетке.
— Идет!..
Васька поднимает белобрысую голову над бортом вагонетки. Я следую его примеру.
Снизу, из-под земли, медленно показывается ржавая, холодная и сырая, крутобокая, вся в дождевых струях клеть. Гремит железо о железо. Дюжие парни выталкивают выданные на-гора вагонетки с углем, катят на разгрузочную площадку:
Никита машет нам рукой:
— Давай сюда, пистолеты, живо!
Подбегаем. Никита ощупывает наши карманы.
— Табак, спички есть?
— Нету, нету, дядя Никита, ей-богу, нету! Разве я не знаю шахтерских порядков?
— Ишь, тоже мне шахтер! — Никита вталкивает Ваську и меня в клеть, задвигает решетку, кладет руку на какой-то рычаг, несколько раз дергает его. Ему в ответ дребезжит звонок — раз, два, три, четыре. Клеть чуть приподнимается и мягко, неслышно проваливается вниз, в землю. Потом все быстрее и быстрее. С воем и свистом, с шуршанием ветра, с железным лязгом. В груди у меня что-то, наверное сердце, обрывается, в горле спирает дыхание, в ушах пробки, а тело становится легким, непослушным — ноги вот-вот потеряют опору, отклеются от железного пола. Я хватаюсь за плечо Васьки, закрываю глаза и лечу, лечу в пропасть, в темноту. Ветер, дождь, песок и железный скрежет летят за нами и никак не могут догнать. И вдруг пробки шумно, как из пивных бутылок, одна за другой выскакивают из моих ушей, сердце садится на свое место, ноги прочно упираются в пол. Слышу Ваську — он хохочет:
— Крестись, Санька, приехали!
Открываю глаза. Клеть уже стоит. По ее крыше барабанят струи дождя. Усатый человек в набрякшем брезентовом плаще, в кожаном картузе, с шахтерской лампочкой в руке распахивает решетку. Васька выходит из клети и тащит меня за собой. Иду осторожно, куриным шагом, с опаской ощупываю холодную мокрую землю, оглядываюсь. Так вот она шахта, куда дедушка Никанор опускается каждый день, двадцать лет подряд!.. Холодно. Сыро. Дрожу, зуб на зуб не попадает.
Усатый человек освещает меня и Ваську своей лампочкой (как она здесь ярко светит!), осматривает с ног до головы.
— Кто такие? По какому делу?
— Не узнаешь, дядя Хведор? — спрашивает Васька,— Обед Никанору притащили. Штейгер разрешил. Где сегодня работает дед?
— Все там же, в коренном штреке. Найдешь?
— А чего мне искать? Коногон вот погонит туда партию порожняка, с ним и доедем. Санька, отдыхай!
Мы садимся на скользкое бревно, приваленное к стенке, обшитой побеленным известью кругляком. Я поднимаю босые ноги, жмусь к Ваське — так теплее. Над нами низко, кажется, рукой Достанешь, висит пепельный, как дождевая туча, потолок. Я смотрю на него, и мне страшно — сколько земли над нами. Целая гора. Выше породного кургана, террикона. Вот если рухнет она, это, наверное, и будет выпал.
— Эх, закурить бы!.. — вздыхает Васька. Отколов ногтем от бревна белую щепу, он усердно, со смаком сосет ее, как цигарку, и кивает на усатого человека в отсыревшей одежде.
— Стволовой. Встречает и провожает клеть на-гора. А это рудничный двор,— Васька машет рукой на тесное пространство перед клетью, забитое порожними вагонами.— Папашка мой пять годов работал около ствола. Все кости насквозь промокли. Потому и водку теперь хлещет — отогревает, сушит кости. Понял? Вырастешь, не поступай в стволовые.
— Я в чугунщики поступлю, на завод.
Васька с презрением смотрит на меня, плюет себе под ноги, изрекает:
— В чугунщики!.. Ну и дурак! Папашка говорит, что на заводе одни лодыри чистотелые работают, а в шахте — молодцы, кто ни черта, ни бога, ни смерти, ни самого Шубина не боится. Я в шахтеры...
Я молчу. Вспоминаю давние, полузабытые рассказы дедушки Никанора о Шубине — шахтном домовом. Он рогатый, на четырех ногах. В лохматой шкуре. Глаза горят. Где появляется Шубин, там непременно быть завалу, выпалу, крови, смерти. Забой, оскверненный Шубиным, закрещенный забой: ни один шахтер не пойдет туда работать ни по своей, ни по чужой воле.
— А здесь есть Шубин ? — спрашиваю я у Васьки и со страхом вглядываюсь в темные, холодные и сырые углы рудничного двора.
— Как же! На каждой шахте есть свой Шубин. До поры до времени он отлеживается в старой выработке, лапу сосет и ждет, пока какой-нибудь дурак выведет его из терпения.
— Из какого терпения ?
— Не знаешь?.. Значит, тебе дед Никанор ничего не рассказывает?
Мне не хочется давать дедушку в обиду, и я говорю:
— Не успел он рассказать про это... Про все рассказал, а про терпение не успел. Рассказал бы, Вась.
Васька не ломается, не заставляет себя долго просить.
— Мой папашка видел Шубина и говорил с ним...
— Видел и говорил?!
— Было это зимой, на рождестве... Папашка сидит в забое, сосет из мерзавчика водку, заедает цибулей... Выдул весь шкалик до дна, взялся за обушок, замахнулся, а ударить в пласт не успел... слышит за спиной голос: «Стой, Коваль!..» Оборачивается и видит рогатую морду, шкуру седую, глаза огненные... Папашка выронил из рук обушок, обмер. А шкура рогатая человеческим языком долдонит: «Я Шубин, шахтерский бог. Слыхал?» Папашка лопочет: «Слыхал, слыхал!.. Чего изволите, господин шахтерский бог?!» Бог подумал-подумал и сказал: «Бери обушок и уходи отсюдова. Уходи и помни: еще раз выпьешь в шахте зелья проклятого, удушу тебя, вонючего, в завале. Удушу и детей твоих, не пожалею. На-гора пей хоть в три горла, а тут, в моем царстве-государстве — ни-ни, ни единой капли не смей...» С тех пор папашка всегда в шахту спускается тверезый... Понял теперь, что такое терпение Шубина?