Тут же, на базаре, Никанор встретился однажды с Каменной бабой. Она стояла на бойком людном перекрестке и, подняв голову, прижмурившись, зазывала покупателей:
— Пирожки, пирожки!.. На чистом масле зажарены, медом заслажены!
На ее шее висит на ремне, как шарманка, огромный ящик, укутанный в ватное тряпье. Толстые щеки побурели от солнца и ветра. Пышная грудь крест-накрест перехвачена цветастым цыганским платком. В мясистых ушах приманчиво переливаются небесными стеклышками звонкие серьги. На пухлых пальцах сияют кольца: и серебряное, увенчанное картой — крестовым королем, и другое с новенькой позолотой, и дарственное с нацарапанной надписью, и веселое девичье, обсыпанное разноцветными камешками, и колдовское — черное, с красной змеиной головкой. Все такая же Каменная баба, не линяет с годами. Только верхняя губа сильнее почернела: больше на ней пуха, и гуще он.
— Здорово, кума! — гаркнул Никанор, подходя к торговке.
Увидев перед собой Никанора, обшарпанного, но веселого, Дарья радостно-испуганно ахнула, побледнела, задохнулась. Слова не могла вымолвить непослушными омертвевшими губами.
— Здорово, говорю, Одарка! Не признала? А може, чураешься, а?
— Что ты, Никанорушка! — поспешно проговорила Дарья. Прижалась к нему плечом, увлекла с жаркого перекрестка в прохладную тень мясных лавок. — Здравствуй, долгожданный.
Никанор хлопнул по ящику ладонью, усмехнулся.
— Значит, пирожницей заделалась. А як же шинкарство?
— Выгоды нету, Никанорушка. Ваш брат теперь ползет больше в кабак, к кровопийце Аганесову, а меня, добрую душу, обходит. Вот я и подалась сюда. А что делать? На хлеб надо зарабатывать.
— И ты, значит, опаршивела. Така арихметика.
— Что ты, кум! Да разве я скидаюсь на паршивую? Слава богу, не в убожестве и не в бедности живу. Припасла копейку и на пропитание и на всякие другие надобности, телесные и душевные. Придешь в гости, так сам увидишь. — Дарья схватила Никанора за руку. — Пойдем сейчас, пойдем, посмотри, как живу.
Никанор прищурил глаз, внимательно посмотрел на Дарью.
— А горилку дома маешь?
— Есть, все есть, Никанорушка: и водка, и огурцы, и селедка, и холодец.
— А квашена капуста?
— Раздобуду и капусту.
— А мочени яблука?
— Будут и яблоки.
— А клюква ? А лимоны?
— Все достану, что захочешь. Идем.
— А птичье молоко?
Дарья покачала головой, печально зазвенела сережками.
— Шуткуешь, Никанор? Эх, ты!.. Огонь прошел, медные трубы, сиротой остался, побелел, пожелтел, а все зубы скалишь. Бросай дурака валять, Никанорушка, пора за ум браться. Пойдем, золотой, в мою халупу. Хозяйствуй, пользуйся всем добром, что я нажила. Хватит, набродяжился тут, людям на посмешище, себе на горе. Все видела, как ты жил, все слышала. И кровью сердце обливалось. Не могу больше терпеть твоего такого бедствия. Пойдем, касатик! Уж я так любить тебя буду, так миловать, так жалеть. Новую рубаху припасла. Плисовые портки купила. Яловые заказные сапоги, первый сорт, под кроватью стоят. Постельку пуховую до самого потолка взбила. Пойдем, Никанорушка. Искупаю. Остригу. Обряжу с ног до головы в обновки. Напою до отрыжки. Накормлю до отвала. Спать уложу, сказку расскажу. Пойдем, голубчик.
Никанор молча, с изумлением смотрел на Дарью, не мешал ей говорить. Потом, когда она умолкла, придвинулся, пытливо заглянул в очи.
— Шо я таке чую? Райске життя обищаешь. Хто ты, жинка? Матерь божья? Ангел непорочный? А може, ты с хвостом, може, ты ведьма? А ну, дай я тебя пощупаю, — и Никанор быстро и ловко задрал цветастые юбки Дарьи, хлопнул ладонью по ее заду и закричал навесь базар: — Ведьма! Хвост... Копыта... Ату ее, погану, ату!
Сбежалась всякая базарная шваль, осмеяла, оплевала Каменную бабу. Долго не смела она появиться на базаре.
В трезвые дни Никанор тосковал по шахте. Толкался в нарядной, когда гудок созывал шахтеров на работу, ощупывал вагонетки с углем, сдирал с крепежных стоек молодую душистую кожицу, нюхал ее, клал на зубы, допытывался у коногона Егора, по прозвищу Месяц, как поживает его Голубок, завистливыми глазами смотрел на чумазых шахтеров и, не выдержав, требовал у десятника обушок, лампу, спускался в забой. Работал охотно две-три упряжки. Потом остывал, проклинал хозяйские порядки, находил подходящий случай, чтоб схватиться с десятником, и поднимался на-гора, к прежней своей жизни.
Ненависть свою дед приносил и к нам в землянку. Изредка появляясь дома, бесцеремонно ложился в завшивевшем барахле на постель. Валялся на кровати, как барин, курил, хрустел сдобными бубликами, пил водку прямо из горлышка бутылки.
— Папаша, вы бы хоть детей постыдились! — говорила мать.— Остап, прояви свою волю, наведи в хате порядок!
А отец сидел на лавке у окна, смотрел на улицу, угрюмо отмалчивался. Никогда я не слышал, чтобы он сказал дедушке грубое слово или злобно посмотрел на него.
Глядя в сутулую спину Остапа, Никанор усмехнулся:
— Ты чуешь, сынок, шо твоей бабе забажалось? Порядку. Хо, хо! Ишь ты, яка порядочна! Дура! На беспорядке весь мир стоял до рождества христова и стоять будет тыщи рокив. Правда, Кузьма? Ну, чего молчишь, отродье?
Особенно ненавидел дед Кузьму. За то, что тот никогда не пил водки в дни получек, не ругался, не участвовал в кулачных боях, не дрался с собачеевскими ребятами, ходил всегда в чистой рубашке, голову не стриг, как студент, после работы часами сидел за книгами, дружил с Гарбузом, шлялся с ним по каким-то собраниям.
— Ваше благородие — и только! — злобно косясь на склоненную над книгой голову Кузьмы, издевался дед.— Слышь ты, чернявый, яка твоя хвамилия? Голота? Тю! Яка ты Голота? Бар-хота ты або Золота. Хо, хо. Грамотей без лаптей!
Дед грохнул по столу пудовым волосатым кулаком.
— Разговаривай, щеня!
Кузьма поднял от книги свою аккуратную, в черных кудрях голову, печально-ласково посмотрел на деда и тихо попросил:
— Дедушка, не надо.
— Шо не надо, шо? Не виляй хвостом. Я пытаю, сказано в твоих книгах про то, шо люды, як свиньи, в беспорядке плодятся, в беспорядке живут, в беспорядке подыхают?
— Нет, дедушка, про это в моих книгах ничего не сказано.
— Брешешь! Должно быть сказано. Какая жизнь, такая и книга. Читай, мудрец, а мы, дурни, послухаемо. Тихо вы, злыдни!
Кузьма бесстрашно, твердо посмотрел на деда и сказал:
— В моих книгах сказано, что рабочий человек временно живет в нужде, в темноте, временно терпит рабство. Скоро он будет царем жизни, ее хозяином.
— Шо, шо такэ? Царем жизни?.. Хозяином?.. Хо, хо. Вы чулы, Остап, Горпина? Давай, Кузьма, давай, бреши дальше!
— В моих книгах сказано, — тихим голосом, спокойно продолжал Кузьма, — что таких людей, как ты, надо жалеть и жалеть.
— Жалеть? — дед грозно нахмурился. — Як так? За шо жалеть?
— За то, что они с панталыку сбились, по кривой дорожке плутают.
Дед схватил книгу Кузьмы, разодрал ее пополам, бросил себе под ноги, растоптал.
— Вот, вот!.. А ты, грамотей... — дед пошел на Кузьму с поднятыми кулаками, — вон из моей хаты, щенок, шоб тобой тут не пахло и не воняло. Не уживемся мы рядом. Иди к беззубому Гарбузу, иди к своим р-революционерам-бунтовщикам. Ишь, яка чистокровка благородна.
Ушел Кузьма и больше не вернулся в нашу землянку. Поселился у Гарбуза. Но и там допекал его дед. Напившись пьяный, босой, лохматоголовый, он однажды забарабанил кулаками в дверь халупы горнового Гарбуза. На пороге появилась испуганная пепельноволосая тетя Поля, жена Гарбуза.
— Что ты делаешь, бесстыжий? Что тебе надо. Утихомирься, окаянный.
— А, это ты, гарбузиха, р-революционерка!.. Дэ ты живешь? Якими атмосхверами дышишь?
Таранил дрючком крышу землянки, заросшую бурьяном и пустошляпным подсолнухом, горласто смеялся.
— Чего ж твой Гарбуз не живет в каменном доме? Чего ж он не хватает за горло хранцуза-хозяина? Языком только брехать? Р-р-революционер!...
Вышел Гарбуз с цигаркой в зубах, босой, в черной, неподпоясанной рубахе. Спокойно следил за Никанором и горько говорил: