— Святу правду слышу, Никанор Тарасыч. Много, дуже много мы балакаем, а мало делаем. Так мало, шо своего же брата пролетария пролетарской рукой за горло хватаем, а хозяина, Карлушки, немчуры лопоухой, боимся.
— Я боюсь?.. Я? — Никанор бросил дрючок, сполз с крыши землянки на откос оврага.— Так знай же, Гарбуз, никого и ничего я не боюсь: ни бога, ни черта, ни Карлушки лопоухого. Нехай он, Карл Хранцевич, боится Никанора. Ух, Карлуша, бойся!
Недолго пришлось Никанору ждать встречи с Карлом Францевичем Бруттом. Столкнулись на другой же день на базаре. Хозяин «Веры, Надежды и Любови» в белом картузе, в белой тужурке, очкастый и душистый, восседал на мягких кожаных подушках зеркально-черного фаэтона. Белогривый жеребец с розовыми ноздрями, с пушистым хвостом, в наборной шлее, весь в медных бляхах, отщелкивал звонкую рысь. Экипаж хрустел рессорами и елочной резиной дутых колес, слепил глаза зеркальными зайчиками.
— Эй, берегись, ротозей! — важно, утробным голосом хрипел красномордый чубатый кучер.
Люди угодливо шарахались по обе стороны дороги, расчищали путь Карлуше. Но Никанор не уступил ему дорогу. Широко расставив ноги, поднял над седой головой руку с растопыренной, черной от грязи пятерней.
— Сто-о-ой! Тпррр!
И жеребец и красномордый кучер не посмели ослушаться. Натянулись ременные вожжи, замерли червонные спицы колес, нетерпеливо загарцевал на одном месте рысак.
— Здоровеньки булы, Карл Хранцевич.— Босая черная ступня Никанора давит лакированное крыло фаэтона, пудовый кулак стучит по коленке, голос гремит и грозно и насмешливо.— Низко кланяюсь вашему денежному сиятельству, здравия желаю, мой благодетель!
Глаза хозяина испуганно мечутся под выпуклыми стеклами очков, но он кривит губы приветливой улыбкой.
— Здравствуй, господин Голота. Давно не видаль твоя персона.
Никанор перестал скалить зубы, почернел лицом, угрюмо покачал головой.
— Ошиблись, ваше сиятельство. Нема Голоты! Перед вами не он. Нет. Голота молодой, с целыми ребрами, с чистой грудью, работяга, силач, песни любит петь, красным человеком его называют, а я... гнида базарная, попрошайка, ходячие мощи.
— Шутишь, Никанор... Молодшина: веселый был, веселый есть. До свидания! — Карл Францевич тронул толстую спину кучера суковатой, с серебряным набалдашником палкой.— Иван, поехал!
— Нет, не поедешь. Эй ты, пугало, слезай! — Никанор стащил дрожащего кучера с козел, сел на его место, задом к лошади, намотал на руку вожжи и повел с хозяином разлюбезную беседу:
— А скажи мне, Карлуша, где же тот сильный, работящий красивый Голота? Молчишь... Ты съел Голоту, ты высосал его кровь, ты, все ты...
Бабы с корзинами, полными всякой снеди, праздные мужики окружили нарядного жеребца, экипаж, во все глаза смотрели на диковинную картину, жадно прислушивались к словам сумасшедшего Никанора, одобрительно переглядывались, ухмылялись.
— Я проработал на твоей шахте двадцать рокив. Я нарубал тыщи вагонов угля. Я съел гору черной пыли. Та пыляка в моих очах, на шкуре, на зубах, в сердце, в брюхе. И сейчас прихожу в сортир и пид собою бачу пыль. Я ще буду жить сто лет, и пылянка не выйде з мэнэ... Чуешь, ваше сиятельство? Не затыкай уши, слухай! И очи свои не ховай пид лоб. Шо, страшно людского взгляда? Смотри, смотри, зверюка!
Теснее и гуще сжимала экипаж базарная толпа, обдавала Никанора горячим дружеским дыханием, подбадривала.
— Твой уголь всосался в наши головы, одурманил их,— хрипел Никанор.— С углем наши бабы рожают детей. Углем кашляют и наши внуки.
Кучер Иван вдруг завопил плачущим голосом:
— Православные, господа хорошие, это ж Карл Францевич, хозяин!.. Вступитесь! На ведро водки заработаете.
В толпе загудели, захохотали, засвистели:
— Улю-лю!
— Ого-го-го!
— Хозяину пятки припекают, а холуй кричит «караул».
— Замолчи, краснорожий!
— А ты, Никанор, разговаривай.
— Тихо вы, горланы! Давай, борода, выворачивай хозяйскую душу шерстью наружу.
Карл Францевич онемел. Бледнел, багровел, пучил бесцветные глаза, задыхался. Очки сдвинулись на кончик мокрого носа. Губы посинели, тряслись.
— Вот така арихметика, ваше сиятельство. — Никанор круто повернулся к людям, блеснул зубами, спросил: — Братцы, какое же будет наказание этому угольщику за все наши мучения?
Со всех сторон посыпались советы:
— Бросить под копыта!
— Утопить в нужнике.
— Растащить: одну половину на юг, другую на север.
— Набить ему рот той самой пылякой. На вот, держи!
Последний совет понравился Никанору. Он выхватил из рук цыганисто-черного одноглазого человека солдатскую шапку, полную тяжелой сизой пыли, и, размахнувшись, влепил ее в широкое лицо Карла Францевича.
— Кушайте, ваше сиятельство, на здоровье.
— Полиция! Полиция! — понеслось по базару.
Конные стражники, истошно дуя в свистки, размахивая нагайками, горячили коней, наступали на толпу.
— Рррразойдись, босота!
— По местам!
— На каторгу, в Сибирь захотели, бунтовщики! Ррразойдись, кому сказано.
Пробились к Брутту, ни живому ни мертвому, оттащили от него Никанора, бросили на землю, скрутили руки и, нахлестывая по плечам, по кудлатой голове нагайками, погнали в участок.
Пропал дед, не показывался ни на базаре, ни в Собачеевке. Пошел слух, что ему придется век свой доживать за решеткой, что безвозвратно загонят его в далекую каторжную Сибирь.
Мать заметно выпрямили эти слухи Повеселела, стала ласковее с отцом, добрее с нами. И мы — Нюрка, Митька и я обрадовались, что теперь никогда не придет в землянку сумасшедший дед, не испугает. Только одна Варька почему-то тужила.
— Ах, деда,— вздыхала она, как старуха,— ах, деда!..
Но он, на зло всем и на радость Варьке, вернулся: сильнее побитый сединой, оглохший, кривоплечий, еще более страшный — настоящий каторжник.
А Варька не испугалась и каторжного. Обхватила его колени руками, зазвенела смехом.
— Пришел, деда!..
— Приполз. Як та богом изуродована черепаха. Битый, ломаный... Подыхать приполз в свою конуру. Дай подушку, Варя, и огуречного рассолу раздобудь.
Лег и много ночей и дней не вставал. Отлежался, набрал сил. Покинул землянку и снова ринулся на привольное базарное житье.
Шел я как-то со свалки с тяжелым мешком чугунного скрапа на спине и столкнулся с дедом. Он насмешливо прищурил глаза закричал:
— А, трудяще хлопче, здорово!
Отнял мешок, вывалил на землю мою железную добычу, расшвырял и потащил меня в обжорку. Потребовал за наличные жареной требухи, печенки, студня, огурцов, водки, сладкого, с изюмом, шипучего квасу.
— Мели, парнишка, жерновами, пей, наращивай брюхо!
Потом водил по рынку, вдоль торговых рядов, хвастался:
— Поводыря себе нашел. Тоже вольный казак.
Вечером взял за руку, повел в ночлежку, уложил рядом с собой, накрыл лохмотьями.
— Вот поел, а теперь спи. По такой арихметике и будешь жить. Хиба Остап батько? Подлюка! Заставил хлопца собирать ржавое железо. Пойди завтра, плюнь ему в глаза и приходи сюда навсегда. Не будешь шляться больше по свалкам. Эх, и заживем же мы добре с тобой, Санька! Без бога и царя, без хозяев и пришлепок.
От кислого воздуха ночлежки гасла коптилка. Беспрестанно хлопала дверь. На верхних нарах кто-то пьяно хохотал, на нижних кипела драка. Над печкой полуголый волосатый человек выжаривал рубашку.
— Домой хочу! Ма-ама-а! — расплакался я.
Дед поднялся, схватил меня за ухо, стащил с нар.
— Бежи, собачье племя, в свою конуру!
Дрожа, часто оглядываясь, шагаю горбатыми мокрыми переулками к своему Гнилому Оврагу. Хорошо дома! После ночлежки темная сырая землянка показалась барским домом.
На другой день в дверях землянки появилась фигура деда. Едва переступил порог, начал надо мною издеваться. Щелкнул по носу, дернул за вихор, шлепнул по губе, отодрал за уши.
— Ну як, Санька, все еще собираешь ржавчину? Смотри сам заржавеешь. На ногах сгниешь, выродок.