Пробежав травянистые овраги, продираюсь сквозь ежастые заросли терновника. Тут, на лесной тропинке, и перехватывает меня Васька Ковалик.

— Ну и скороход же ты, Санька, насилу догнал! — тяжело отдуваясь, Васька достает пачку «Шуры-муры», закуривает, угощает меня и, дымя папиросой, важно щурясь, стаскивает с моих плеч мешок.— Слухай, ты, орел общипанный, долго ты еще будешь побирушничать? Хватит! Пора и за ум взяться, дело делать. Поклон передавал тебе Гарбуз. Понял?

Голос у Васьки утренний, басовитый, серьезный, как у большого. Ноги широко расставлены, властно по-хозяйски попирают землю. Круглая лобастая голова, увенчанная выгоревшим от солнца и воды белесым чубом, гордо вскинута. На потрескавшихся губах теплится снисходительная усмешка. Но всем остальным Васька не отличается ни от меня, ни от собачеевских мальчишек: такой же чумазый, обтрепанный, с таким же облупленным носом, с такими же крупными цыпками на черных ступнях ног, с такими же красно-синими засохшими струпьями на сбитых коленях, с таким же голодным блеском в глазах.

— Ты понял, что сказано? Слухай, ты! Надо дело делать. Не я это говорю, а Гарбуз.

Васька снижает голос до шепота, страшно вращает глазами, а выражение лица его становится грозно-таинственным.

— Какое дело? — спрашиваю я и почему-то оглядываюсь назад, на оцинкованные крыши казачьих казарм, уже облитые лучами встающего из-за леса солнца.

— А вот то самое... Слухай! Богатых ты как, любишь?

— Как собака палку.

— Насолить богатым хочешь?

— А как?

— Слухай!.. Кузьма и Гарбуз велели тебе и мне подсобить в их деле.

— В каком?

— Вот... прокламации! — Васька Ковалик поднял коленкоровую рубашку, и я увидел толстую пачку алых, как кровь, бумажек, величиной с тетрадку, густо покрытых черными печатными буквами. Прокламации крепко прижаты к голому Васькиному животу широким кожаным ремнем.

— Ну, подсобишь? — опять басом спросил Ковалик и пытливо посмотрел на меня. Глаза его стали колючими, а короткие выцветшие бровки недобро нахмурились. — А если ты боягузничаешь...

— Подсоблю,— торопливо согласился я.— А как?.. Шо надо делать?

— Шо да шо!.. Хохол! Не знаешь, чего с прокламациями делают? Надо их посеять на базаре: в лавках, в монопольке, около карусели и в зверинце. Везде, где собирается народ. Так велел Гарбуз. Понял?

— Понял! Давай половину.

— Постой, брат. Нельзя так, с бухты-барахты. Кузьма и Гарбуз целый час наставляли меня, а ты хочешь... раз-два — и готово!..— Васька снова снизил голос до шепота и таинственно вытаращил глаза.— За что Матвея Гололобова заковали в кандалы, в Сибирь погнали? За нее, за прокламацию! А Степку Лободу? Тоже за нее. Слыхал?

Я кивнул.

— А почему так лютуют и казаки, и стражники, и хозяева против этих прокламаций? Потому что...

Я нетерпеливо перебил Ковалика:

— И это слыхал, Васька. Давай половину, скорее!

— Нет, ты не спеши поперед батька в пекло. Не все ты еще знаешь, молокосос! Слухай! Потому казак и стражник, и хозяин лютуют против прокламации, что в них страшная для них правда пропечатана. Наша правда, рабочая! Ты только послухай...

Васька ослабил пряжку на одну дырку, аккуратно достал из-под ремня верхнюю прокламацию, разгладил ее на коленке, строго взглянул на меня и прочитал.

— «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!.. Товарищи рабочие, шахтеры и металлисты, друзья, братья по труду!

Всю свою жизнь мы не разгибали спины. Всю жизнь не просыхала она от соленого пота. Всю жизнь мы терпели голод, холод, бесправие, рабство. Добывали уголь, выплавляли чугун, варили сталь — все обогащали и обогащали своих хозяев, господ из Бельгии и Франции, Германии и Англии, из Петербурга и Москвы.

А теперь нас посылают на войну, заставляют умирать за веру, царя и отечество. Неправда это, брехня господская! Нет у нас, у рабочих, веры в грабительскую войну. И не будет. Не царствовать над нами кровавому Николаю Второму и распутной царице Сашке.

Долой войну! Штык — в землю. Бастуйте, товарищи! Братайтесь с немецким шахтером, с австро-венгерским металлистом!

Война — войне! Мир, свобода и хлеб рабочему человеку!»

Васька прочитал прокламацию бойко, без единой запинки, одним духом, как заученную песню. Даже те слова, какие ему ни разу не приходилось произносить в жизни, выговаривал бесстрашно, звонко. Видно, он не раз и не два читал и перечитывал прокламацию.

Ковалик всовывает мне в руки алый лист бумаги, улыбается.

— Ну, теперь раскумекал, что и как?

Я молчу подавленный. Ну и грамотей же Васька! Столько же ему лет, сколько и мне, в школу не ходит, живет тут же, на Собачеевке в земляной халупе, а как вознесся! Я еле-еле по складам букварь читаю, а он...

— Ну, раскумекал? — допытывается Ковалик.

— Угу.

— Раз так, хватай свою долю и делай дело! — Васька поднял рубашку, достал из-за пояса пачку прокламаций и щедро отделил от нее добрую половину.— Вот, держи! Гарбуз велел весь базар обработать. Воскресенье сегодня. Понял? Народу много. Делай все так, как я. Понял? Я, брат, не первый раз этим самым делом занимаюсь.

Выбираемся из терновника на волю — на столбовую пыльную и степную дорогу, ведущую назад, в город. Утренний ветерок поет в проводах. Пыль, будто печная зола, греет босые ноги. Над головой, высоко-высоко, в расчищенном от облаков ясном небе, радостно щебечет жаворонок и светит солнце. Алые бумажки уютно, как теплые голуби, лежат за пазухой.

Вот и базар. Лавки, лавки: бакалейная — Лобасова, скобяная — Харитонова, мануфактурная — братьев Пилыциковых, посудная — Бурмистенко, рыбная — Бабаянца.

Мясные ряды: коровьи туши, распластанные надвое, выпотрошенные бараны с отрубленными головами, розовые поросята и свиньи висят на железных крюках.

Толкучка кипит шумным веселым народом: покупателями, продавцами и ротозеями.

Много людей сегодня и на привозе. Сотни подвод с поднятыми кверху оглоблями, с выпряженными лошадьми, жующими сено и овес, раскинулись на просторной базарной площади. Крестьяне торгуют с возов редиской, огурцами, картофелем, мукой, арбузами, дынями, живыми гусями, молоком, яйцами, маслом.

В обжорке под жиденьким парусиновым навесом, на длинном дощатом столе, дымятся глиняные чашки с борщом, лапшой, кашей, жареной печенкой, требухой. Едят и пьют водку сразу человек сорок — какие-то оборванные, грязные, заросшие, с дикими глазами мужики, безногие и безрукие солдаты, гулящие бабы.

Эх, был бы пятак в кармане, похлебали бы щей и мы с Васькой Коваликом. А был бы целковый, серебряный рубль, так мы б все базарное добро скупили! Сколько тут хлеба, муки, молока, меду, рыбы, жареного и пареного... И кто только все это покупает? Есть же такие счастливые люди, что каждый день едят мясо и пьют молоко. Где они берут деньги?

Деньги, все деньги... Чудно. Есть у тебя медяшка с двуглавым орлом — ты сыт и пьян, а нет — голодаешь и всякий шпыняет тебя. Почему так? Кто и зачем придумал деньги? Не соль они, не сахар, а всем нужны. Ради денег столько народу столпилось на площади: кричат, зазывают, спорят, торгуются. Ради пятаков и гривенников и шарманщики сюда приплелись со своими попугаями и колченогими ящиками, одетыми в звонкие стеклярусные юбочки. И нищие ради копейки выставляют напоказ свои лохмотья, болячки.

Только мы с Коваликом не подчиняемся власти копейки. Не торговать, не покупать мы сюда пришли, не попрошайничать, не набивать брюхо в обжорке, не на карусели кружиться, не на тигров и львов глазеть. Правду людям принесли. «Война — войне! Мир, свобода и хлеб — рабочему человеку». В цепи нас закуют городовые, на каторгу сошлют, если узнают, какое мы с Васькой дело собрались делать.

Ковалик, важно щурясь, прерывает мои размышления.

— Санька, здорово ты рот свой раскрываешь — галка влетит.— И, вдруг побледнев, добавляет шепотом: — Приготовься !

Прокламации, незаметные минуту назад, теперь выпирают, кажется мне, горбом под моей рубашкой и огнем жгут грудь и живот. Однако, как ни страшно мне, глаз не спускаю с Ковалика, жду, что и как он сделает, и готов поступить точно так же.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: