Кузьма снова поднял над головой кулак.

— Товарищи, так неужели ж мы, рабочие люди, простим все это нашим палачам? Неужели не отомстим за наши погубленные жизни? Товарищи, братья, друзья, схватим за горло хозяев! На поганый сук «их благородиев»!..

Кузьма еще размахивал кулаком, еще губы его не обсохли от горячего призыва, а забойщик Коваль схватил остроребрый камень, бросился к кабаку, начал рубить его окна, глухо закрытые ставнями. Не было более страшного врага у Коваля, чем кабак и монополька. В этих заведениях отнимали у него почти все заработанные на шахте деньги. Тут унижали, растаптывали его труд, обменивая его на шкалик вонючей, сжигающей нутро жидкости. Тут сделали его детей нищими.

Бей в щепы, забойщик Коваль, громи, круши это проклятущее «Утешение», хозяйскую выдумку. Смотри, у тебя есть помощники! Вот твоя жена таранит дрючком железную дверь казенки. Рядом с ней неистово работают кузнец Бабченко и хромой стволовой Никита. Сорвав дверь с петель, они бросили ее себе под ноги и вломились в царскую монопольку. Зазвенели бутылки, горькая полилась ручьем, потоком, рекой, выхлестнулась на каменное крыльцо. Кто-то чиркнул спичкой — и вспыхнула синим спиртовым огнем николаевская утешительная жидкость, зачадила смрадом. Пожар перекинулся на ближайшие хозяйские хоромы — и утренней зарей запылали, весело затрещали гнезда богатеев.

Кузьма, без шапки, с подпаленной бородой, со счастливыми глазами, охрипший от гнева, метался вдоль огненной стены. Размахивал единственной рукой, призывал:

— Товарищи, теперь — на завод, на шахты, на акционеров! Выпустим им золотые кишки, вернем свое украденное добро.

И рядом с Кузьмой, не отставая от него ни на шаг, бежал быстроногий Васька Ковалик.

Тысячи людей хлынули вслед за Кузьмой и Васькой по широкой Главной улице, по первой линии, к заводу, к шахтам, к франко-бельгийской колонии.

Но тут из-за железной церковной ограды вылетела черная туча — казаки на разгоряченных, бешено вскинувших головы лошадях. Пьяно, ухарски гикают казаки, храпят и ржут кони, гремят подковами, высекая искры из каменистой мостовой. Молнией сверкают на теплом предвесеннем солнце обнаженные казачьи шашки.

Грудь к груди сошлись, столкнулись казаки и людская лавина — и не выдержали люди: остановились, раскололись, растеклись, частью полегли на землю, частью разбежались.

Кузьма первый взмахнул окровавленной рукой, первый упал. Тут же, рядом с ним, свалился и Васька Ковалик. Рухнул, как подсолнух, срубленный под корень. Упали оба и не поднялись.

И по телам Васьки и Кузьмы прогарцевали коваными копытами казачьи сотни.

Потом полегли Коваль, стволовой Никита, тетя Поля и еще и еще.

Я свернул с Главной в переулок и побежал. За спиной своей я слышал лошадиный храп и молодецкое гиканье казаков.

Бежал и бежал, не зная, куда несут меня ноги.

Я люблю _04.png

Часть вторая. КРАСНЫЕ ЛЮДИ 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Я люблю _05.png

Семнадцатый, восемнадцатый, девятнадцатый, двадцатый ...

Как только не вертела мною в эти годы судьба!.. Еду, куда везет поезд. Иду, куда несут ноги и куда глядят глаза. Сплю каждый раз на новом месте и не всегда ночью. Ем все, что можно и нельзя есть,— сырую картошку, макуху, сухие зерна кукурузы, конину, гнилую капусту, собачье мясо. Реже всего бывает на моих губах обыкновенный хлеб.

Пропитание добывал попрошайничеством. Все люди тогда голодали, но все-таки были и сердобольные. Особенно солдаты. Потом пошел по воровской дорожке.

Начало было неудачным. Это случилось на вокзале в Ростове, над рыбной и хлебной Доном-рекой.

Вокзалы битком набиты, кишат беженцами, спекулянтами, дезертирами, беспризорниками. А больше всего развелось мешочников. Не любил я их. Полон мешок муки, пшеницы или сушеной рыбы за плечами, а смотрит на тебя зверем. Сдохни перед ним от голода — не разжалобишь.

К одному из таких жаднюг я и подобрался однажды ночью.

Сидит он на узком карнизе нефтяной цистерны, клюет носом, ждет, когда подойдет поезд-товарняк. Одет в полушубок. На ногах валенки.

Когда он засыпает, я вытаскиваю нож и потихоньку разрезаю мешок. На землю льется струя пшена. Такое богатство!.. Я срываю с кудлатой головы кепку, и тяжелое золотое пшено падает в нее. Ух, наемся же я сегодня!..

Спекулянт открыл глаза, схватил мою руку. Он кликнул товарищей, таких же мешочников, и они в двадцать кулаков ломали, месили мое тело, притихшее с первых же ударов. Быстро расправились. Не успел я пожалеть, что не узнаю, как будут лопаться на зубах бронзовые крупинки, обливая десны молочным соком, как уже перестал соображать.

Мешочники, боясь оставить мертвое тело на рельсах, оттащили меня на пустырь и бросили в бурьян.

Но я оказался живучим, переполз на другое место и, когда очнулся, застонал.

Увидел над собой цыганскую бороду, почувствовал руку, которая ласково приподняла мою голову, дала пить.

Человек с бородой перенес меня в свою хибару на берегу Дона. Смазал мои синяки. Поил меня молоком. Делал примочки, подолгу сидел у изголовья, выхаживал.

Рядом с ним — мальчишка моего роста. Наклонив голову, он смотрит на меня злыми глазами и молчит. Черный называет его странным именем — Луна. Я отворачиваюсь от неприятного взгляда и тянусь к тому, что с кучерявой бородой. Он кладет руку на мой теплый лоб и спрашивает, кто я, откуда, как зовут.

Я закрываю глаза и рассказываю одним шелестом губ о рыжем Никаноре, о Собачеевке.

— Понятно! — бородатый доволен.— Нашего поля ягодка. Скорее выздоравливай. Дело скучает за тобой.

И уходит, оставив меня со злым мальчишкой. Луна садится на край моего матраца и совсем не враждебно спрашивает:

— Сколько тебе годов?

— Одиннадцать,— отвечаю я, обрадованный доброй переменой в хлопчике. — А может, и двенадцать.

— Мне, кажись, тоже столько. С Крылатым я живу уже год.

— А кто это — Крылатый?

Мальчишка недоверчиво и опять зло посмотрел на меня.

— Не знаешь? А вот этот черный дядька. С бородой.— Нагнулся и зашептал: — Мы с ним, знаешь, на скачки ходим и ни разу не засыпались. Он и тебя приучит. Он хороший пахан.

Все эти слова «пахан», «скачки», «засыпался» — воровские, я не раз слышал их на вокзалах в Ростове и Таганроге, в Макеевке и Харькове.

Значит, я попал к ворам.

Понял и не испугался. Они хорошие люди, эти воры, лучше честных мешочников. Те чуть не убили меня, а этот подобрал, на ноги поставил.

Крылатый ждал моего выздоровления с большим нетерпением. Он хотел из меня сделать своего «корыша» — несколько недель назад от него сбежал хорошо обученный помощник.

Не успел я твердо встать на ноги, как Крылатый принес бутыль самогона, огурцов, сушеной рыбы, хлеба.

— Сегодня у нас праздник,— будем обмывать твое рождение.

Самогон он глотал стаканами. Луна с первых глотков свалился. Крылатый протягивал мне стакан и ласково говорил:

— Пей, малец, пока сколько можешь, а потом привыкнешь.

Обнимал длинными руками мои плечи, нагибался к уху и шептал:

— Эх, пацан, сделаю я из тебя человека. Гад буду, если не сделаю. Первым жуликом станешь! — И сгребал широкой ладонью с густой бороды хлебные крошки, опрокидывал стакан за стаканом.

Когда бутыль опустела, Крылатый сунул за ремень ломик, и мы вышли под черное и далекое небо.

На улице тихо и пусто. За забором воет собака. Слышно, как брючная пуговица Крылатого трется о железо ломика. Луна подскакивает, спрятав голову в плечи. Пахан шагает крупно и прямо. Я иду за ним. Он нагибается, разъясняет:

— Мы недолго: раз, два — и готово. Только, смотри, не сдрейфь.

У меня начинают дрожать губы, наверное, от ночной сырости. Я перехожу на рысь, я хочу согреться: бегу и жмусь к бедрам Крылатого.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: