Борька обиженно смотрит на меня.
— Экзаменуешь? Или в самом деле не кумекаешь?
— В самом деле... Антоныч его придумал, да?
— Максим Горький. Писатель. Его портрет висит в читалке. Голова ежиком, а усы моржовые... тоже побродяжил немало. Свой в доску. Уважает мозолистую руку. А где уважение, там и гордость человеком. Ну, пошли, чего остановились!
Пахучие шатровые пихты и вековые ели, обросшие чуть ли не до корней разлапистыми темно-зелеными ветвями, скрывают от нас утреннее небо, неохотно пропускают охотников за камнями. Борька шагает впереди, уверенно хватая еловые ветви своими длинными ловкими руками, и не отпускает их, пока я не пройду вслед за ним. Идем добрый час в прохладных сумерках, по узкой тропинке, известной, наверное, только бывалым лесовикам. Тропка часто расщепляется надвое, но Борька не останавливается, не раздумывает, какую выбрать. Шагает и шагает, смело и твердо, будто кто указывает ему дорогу. Изредка он, оборачиваясь ко мне, кивает на деревья и баском, как Антоныч, объясняет, что этой березке-невесте двадцать не минуло еще, а вот та черная мохнатая ель, на монашку похожая, ростом неказистая, живет на свете больше ста лет, а вот тот кедр-великан еще в допотопные времена родился. Слушаю Борьку и завидую. Все, прохвост, знает! Спрашиваю:
— Ты что ж, в лесу рос или как?
Борька покачал головой.
— В подвале. На Выборгской стороне, в Петрограде. Лес первый раз здесь увидел, когда попал в коммуну. Подружил меня с лесом Антоныч. Любит он его.
— Любит?.. Так он же слесарь!..
Борька перестал шагать, с интересом посмотрел на меня, усмехнулся.
— А если слесарь, так, по-твоему, должен только железо грызть и смазочное масло пить? — Борька кивнул на вершину кедра-великана.— Лес, говорит Антоныч, первая радость людей.
Да, это правда. Моя первая радость на земле, до сих пор цветущая в сердце,— это путешествие по Батмановскому лесу с сестрой Варькой. Как мы оба тогда радовались! Давно это было, очень давно, когда еще и дед Никанор жил, и мама, и бабушка, и отец, и Кузьма.
— Борька, у тебя сестра есть?
— Была.
— А где она теперь?
— Не знаю. Раньше она на Путиловском работала, в литейном цехе, формовщицей.
— Моя тоже формовщица. Варькой ее звали. А твою как?
— Светка, Светлана. Не посветило ей!..
Борька махнул рукой, размашисто зашагал вперед. Молчал и я. Думал о Варьке. Где-то она? Жива ли...
Таежная тропа, окутанная сумерками, прохладная, сырая, неожиданно оборвалась, и мы вышли на огромную поляну, залитую солнцем и заваленную камнями.
Борька поворачивается ко мне и по-хозяйски, будто я перешагнул порог его собственного дома, объясняет:
— Это место называется Каменным огородом. Лет тыщу тому назад, а может и больше, кто-то посеял эти камешки, а убрать урожай забыл. Вот здесь мы и будем охотиться. Собирай сушняк, разжигай костер, кипяти чай, а я разведаю, что и как.
Он вытряхивает на траву из сумки хлеб и сало, солдатский котелок и сырую картошку, банку с чаем, две жестяные кружки, коробок спичек, берестовую солонку и, размахивая своими длинными ручищами, долговязый и худой, быстроногий, бесследно исчезает среди каменного стада, пасущегося на поляне. Через минуту или две я слышу, как Борька клюет вороненым молоточком большие и малые камни: «тук, тук, тук». Чего он ищет? Клад, что ли?
Огород!.. Чудно. Всякие тут камни — серые, гладкие, обточенные, как валун, величиной с избу и круглые, как футбольный мяч, и ребристые, слоеные, изъеденные ветром, голые и обросшие мхом с пластом земли и елочкой-малюткой на вершине, камни-грибы, камни, похожие на древнюю бабку с клюкой, на огромную птицу, на колокол, на цветок.
Отгорел костер, поспел чай в котелке, стала мягкой, одуряюще запахла печеная картошка, а Борька все не идет завтракать. Я приложил ладони к углам рта, закричал:
— Бо-о-орька-а-а-а!..
Вся тайга, кажется мне, от Камы-реки до Уральского хребта, радостно откликается на мой голос:
«...а-а-а-а-а-а-а!..»
Мне нравится, как разговаривает со мной тайга, и я кричу еще и еще и, улыбаясь, слушаю эхо елей, пихт, кедров и берез. И птицы, наверное, поют вот так же, — любят слушать свои голоса, отраженные звучным зеркалом тайги.
— Ну, чего разорался? Испугался?..— Из-за огромного каменного гриба показался Борька.— Что же, не хитро и заблудиться. Тайга!..— Он бросил на землю сумку, полную камней, сел у догорающего костра, потер ладонь о ладонь, шумно втянул в себя воздух.— Миленькие печенки, до чего же вы душистенькие и завлекательные. Где вы? Куда вас упрятал кухарь? Отзывайтесь скорее?
Я выложил перед Борькой пять крупных сморщенных черных-пречерных картофелин, брусочек сала, полкраюхи хлеба и кубик коричневого самодельного сахара.
Ну и позавтракали же мы в тайге! Кажется, никогда в жизни даже после самой длительной голодовки не ел я с таким аппетитом. После завтрака Борька вытряхнул из сумки кучу камней. Взяв один из них, положил на ладонь, поднес к моим глазам.
— А ну, скажи, каким именем крещен этот камешек? Только по-ученому шпарь.
— Не знаю. Камень как камень. А ты знаешь?
— Спрашиваешь! — Оттопырив губу, выпучив глаза, Борька важно изрек: — Это обыкновенный полевой шпат.— Он размахнулся, бросил в тайгу обыкновенный камень и взял с кучи необыкновенный — прозрачный, как стекло, чуть-чуть дымчатый.— Ну, а этот как называется? Не знаешь? Ладно, так уж и быть, открою тебе его звание. Это горный хрусталь. Обитает в трещинах скал. А вот еще одно чудо: горный лен.
— Как?
— Горный лен. Видишь, какой струистый — хоть пряжу делай. В огне не горит этот камень. Асбест. А вот этот в воде не тонет.
На ладони у Борьки легкий на вид, с дырочками, волокнистый, желтовато-бурого цвета камень.
— Горная кожа. Да, так и называется: горная кожа.
В тайге, на солнечной опушке запела какая-то птица. Борька толкнул меня.
— Каменный дрозд. Ишь, как, стервец, выговаривает — заслушаешься. А сам ведь махонький, меньше скворца, рыженький, в сизых латках. Вот он, вот, видишь?!
Я смотрел на ветви кедра и ничего не видел. Пусть себе поет. Перевел взгляд на Борьку. Эх, и повезло же мне на дружка! Люблю его, барбоса! Всю жизнь с ним не расстанусь. Куда он пойдет — туда и я. Что он будет делать, то и я.
В этот день я разгадал тайну герба нашей коммуны. Человек, звучащий гордо — это мой дед Никанор, и Борька, и Антоныч, и Гарбуз, и Петро Чернопупенко, и Маша. Когда-нибудь стану таким человеком и я. Стану. Честное коммунарское!
Долго тянулся голодный тысяча девятьсот двадцать первый, весело промелькнул мирный тысяча девятьсот двадцать второй. Советская власть докатилась до самых дальних берегов Тихого и Ледовитого океанов. Двадцать четвертый год поразил наши сердца смертью Ильича, в двадцать пятом Антоныч перестал называть нас мальчиками, дал нам новое имя: молодые люди, в двадцать шестом к основному нашему дому мы пристроили два крыла — клуб и школу, в двадцать седьмом заблистала седина на висках Антоныча и выпали два передних зуба, в двадцать восьмом на верхней губе Борьки появился темный пушок...
Год за годом пролетал, а мы с Борькой живем по-прежнему неразлучно, душа в душу. Вместе шагали по коммунарской жизни, вместе решили выйти за ворота коммуны, в люди, в большую жизнь.
Мы всей коммуной усердно готовились к этому дню. Натерли полы, по всем углам за паутиной охотились, сменили занавески, постельное белье. Антоныч назеркалил свою старую-престарую кожанку, подстриг усы. В красном уголке мы заклеили все стены плакатами, диаграммами и фотографиями из жизни нашей коммуны.
Приехали на праздник наши шефы — железнодорожники и металлисты со станции Волчий Лог. Привезли подарки. А коммуна одарила шефов своими воспитанниками. Совет выделил пять кандидатур, собрание обсудило их и утвердило. Вечером будет товарищеская передача в новую жизнь бывших правонарушителей.
Передают и меня и Борьку. Мое совершеннолетие совпало с большим праздником коммуны — с десятилетием ее существования.