— ...Теперь ты понимаешь, Санечка, почему я так упорно твержу тебе: рано, рано?
Молчу. Собираюсь с силами. А она торопит, безжалостно тиранит:
— Понимаешь?
Молчание. Холодное. Бессильное. Отчаянное. Не желающее пощады. Теперь я превращаюсь в крепость. Пусть штурмует из последних сил, дам добрую сдачу.
— Санечка, почему молчишь?
— Ты мне все сказала?
Долго, мучительно долго жду ответа на свой удар. Тишина. Я не слышу дыхания Лены.
Открываю глаза. Никого нет рядом со мной. Нет и вблизи. Я один стою у железной гигантской колонны, на сыром сквозняке. Грохочут машины и краны, гудят колокола. Сталевары и подручные с насмешливым презрением косятся в мою сторону.
Презирайте, не боюсь! Сильнее, чем я, вы не можете презирать.
Опустив голову, кусая губы, стою на железном полу и тупо, кровью налитыми глазами, смотрю на то место, где только что находилась Лена. Отчетливо вижу на рубчатой плите черные отпечатки. Это ее следы, ее!
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Куда, к кому мне податься? Борьки нет дома.
Иду к Гарбузу. Степан Иванович живет в соцгороде, в отдельной трехкомнатной квартире. Первая его жена давно умерла. Теперь у него новая подруга, Татьяна Николаевна, двое ребят — Васька и Петька. Я редко бываю у Гарбузов. Неловко, нехорошо чувствую себя с Татьяной Николаевной. Женщина она как будто неплохая, вроде всегда приветливо встречает меня, однако мое сердце не лежит к ней. Смотрю на ее детски пухлые свежие щеки, на сочные вишневые губы, на ее шелковое красивое платье, слушаю ее молодой властный голос, а неотступно думаю о тете Поле, первой жене Гарбуза, вижу ее длинную черную, в заплатах юбку, ее босые потрескавшиеся ноги, ее морщинистые, втянутые, словно приклеенные к деснам щеки, бледные голодные губы...
Дверь открывает Татьяна Николаевна. На ней красный, в белых горошках халат. В руках мохнатое купальное полотенце. На босых ногах шлепанцы. Длинные густые волосы тяжелой каштановой гривой лежат на плечах. Я почему-то вспыхиваю и невольно отступаю от порога на лестничную площадку. Татьяна Николаевна начинает смеяться так, что, наверно, слышит весь дом.
— Ты чего испугался, Саня? Неужели такая страшная? Собралась купаться. Входи, входи! Степан Иванович дома, сам с собой в шахматы сражается.
— Кто там, Танечка? — гудит в глубине квартиры басистый голос Гарбуза.
— Са-а-анька! — нараспев отвечает Татьяна Николаевна. Придерживая халат на своей пышной груди, она хватает меня за рукав, тянет за собой через порог прихожей и, не выпуская, вводит в большую, полную света комнату, где восседает за шахматной доской Гарбуз.— Вот тебе партнер. Сражайтесь, а я пойду.— В дверях столовой она останавливается.— Ужин и чай, надеюсь, сумеете для себя приготовить?
Гарбуз щурит глаза и под его пепельно-сивыми усами вспыхивает золотая улыбка.
— Надейся, Танечка, надейся!.. Иди, спокойно бултыхайся, да смотри не утони.
Татьяна Николаевна исчезает. А Гарбуз смотрит, прищурившись, продолжая улыбаться, на порог столовой будто жена все еще стоит там. Обо мне он, кажется, забыл. Нет, вспомнил. Вздыхает, переводит на меня взгляд.
— Хорошо, что пришел!.. Садись, будем сражаться. Или раньше поужинаем?
— Нет, есть мне не хочется
Гарбуз пытливо, насмешливо смотрит на меня.
— Ты чего такой перекошенный, как среда на пятницу? Что угнетает добра молодца? Куда попала заноза? И кто ее вонзил в тебя?
Все бы рассказал Гарбузу, что случилось, если бы не эта его обидная усмешка, если бы не это слепое неуважение к моему горю.
Пожимаю плечами, говорю равнодушно.
— Ничего не угнетает, все хорошо. Вы белыми или черными будете играть?
— Хозяину положено черными... Так, говоришь, все в порядке ?
Молчу. Делаю ход королевской пешкой. Гарбуз сейчас же отвечает. Я продвигаю сразу на две клетки ферзевую пешку. Гарбуз медлит с ответом, раздумывает.
Из глубины квартиры доносится плеск воды, и, кажется, веет оттуда сосновым лесом. Гарбуз внимательно смотрит на шахматную доску, а сам, чувствую, прислушивается к этим всплескам.
— Ишь, как рыба на тихой заре, резвится!
В моей груди рушатся все препоны, и я спрашиваю Гарбуза:
— Любите вы ее, Степан Иванович?
Он шумно всплескивает ладонью о ладонь.
— Люблю, Санька, грешен! Люблю! Кохаю!
— А она... тоже?
Гарбуз почти обижен.
— Да разве сам не видишь? Слепой, что ли?
— Значит, ничего, что у вас была... тетя Поля?
Лицо Гарбуза становится тревожно недоумевающим. Пепельно-седые усы топорщатся.
— В каком это смысле «ничего»?..
— Ничего не мешает Татьяне Николаевне?.. Ведь она, наверное, знает, что у вас была жена, тетя Поля, что вы ее любили...
Гарбуз сразу все понял и расхохотался.
— Оказывается, ты еще младенец, Санька!.. Агнец непорочный. Вот не ожидал! Мыли и парили тебя, бедолагу, в сточных водах, трепали по разным трущобам и волочили по дну Гнилых Оврагов, затаптывали в грязь, а ты, как чистопробный металл, не поддался, блестишь чистой душой. Хорошо, Сань, очень хорошо!— Кладет мне на плечи руки, заглядывает в глаза.— Выкладывай, что мучает?
И я все, решительно все рассказываю ему о Лене и себе. Гарбуз обрадовался.
— Молодец она, твоя любовь! Могла ведь все легко скрыть. Понимаешь? А не захотела, все выложила. Не оценил ты этого, Саня. Голова садовая, раз такое сокровенное доверила, значит считает, что ты достоин ее...
Я закрываю глаза ладонью, страдальчески морщу лицо, почти вскрикиваю!
— Зачем она доверяла такое, зачем?..
— Ну, брат, ошибся я насчет твоей чистой души!.. Оказывается, тебе особые пилюли требуются. Эх, Санька, Санька!.. Так, как любишь теперь ты, умели любить даже на Собачеевке...
Гарбуз подходит к большому окну, кулаком бьет по кресту рамы, распахивает ее. Расположившись на подоконнике, набивает черную обугленную трубку махоркой, закуривает и, глядя на заводское зарево, сердито пыхтит вонючим дымом.
— Н-да!.. Выходит, Магнитку легче воздвигнуть, чем старину из души выкорчевать.
— Степан Иванович...
— Молчи, барбос!.. — Гарбуз разгоняет табачный дым рукой, кивает в сторону заводского зарева,— Тебе созданы все условия для возвышения. Будь человек как человек! Обменивай веру на веру, правду на правду, чистую любовь на чистую любовь...
Весь вечер, гневно и вдохновенно, гудит и гремит над моей понурой головой бас Гарбуза. А я... Страдаю. Терплю.
Поздней ночью покидаю квартиру Гарбуза. Иду пешком через барачный город на пятый участок, к подножию Магнит-горы. Вот и дом Богатыревых — тихий, чернооконный, с ночной фиалкой в палисаднике. Одуряющий ее запах заполняет всю улицу.
Перелезаю через изгородь и, путаясь ногами в зарослях цветов, подхожу к третьему от угла окну. По ту его сторону, за рамой, за тонкой стеклянной перегородкой — Лена. Спит или не спит? А, все равно!.. Достаю из кармана перочинный нож, всовываю его тонкое лезвие в щель между створками, поддеваю крючок. Окно гостеприимно распахивается. В лицо ударяет знакомое, родное тепло. Подаюсь назад, в палисадник, рву цветы, все подряд, какие попадаются под руку. Их уже много, полна охапка, целая копна, а я все рву и рву, до тех пор, пока цветник полностью не опустошен. Возвращаюсь к распахнутому окну. Бесшумно вскакиваю на подоконник. С подоконника неслышно, мягко, словно на мне лебяжьи сапоги, спрыгиваю на пол, оглядываюсь, прислушиваюсь. Лена дышит тихо, ровно. Спит. Кровать ее выделяется белоснежным сугробом в темной глубине комнаты. Иду прямо на эту ослепительную белизну. Подхожу, обсыпаю любимую ворохом цветов...
Она просыпается. Не вскрикивает. Не удивляется. Не спрашивает, кто и что. Не прогоняет. Облокотившись на подушку, вся в цветах, вглядывается в меня. И лицо ее, волосы, цветы, глаза все резче выступают из темноты, белеют, светятся.
— Саня!..— шепчет она и торопливо ищет мою руку.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Домны гудели, как еще никогда. Они ежедневно выдавали сотни тонн чугуна сверх плана. Я стоял со своим паровозом под ковшами. В них двумя водопадами бились чугунные потоки и обливали далекое уральское небо пожаром зари.