Под вечер погода изменилась. Задул ветер, небо в тучах, мрачный, лиловатый отблеск лег на поля, когда подъехали к Николо-Угрешскому монастырю. Как раньше попадались замершие фабрики, так мертвен был и монастырь, хотя для виду там и помещалась детская колония. Поднялись в гору мимо его мощных стен, ветер ревел в деревьях, дорога почернела. Шли пешком. Кормились вновь в убогой, безответной хате с земляным полом, голодными девочками, качавшими пеструю люльку, и голодной бабой. Скорбь нищеты как-то особенно ударила в этой пустынной, над оврагом, хижине с черным потолком, кислым и затхлым запахом и воем ветра в крыше. Сквозь оконце над темневшим горизонтом вдруг легла кровавая полоса заката и еще новым сумраком отозвалась в душе. «Ну, дальше, дальше, все равно, скорей бы уж…»
И с чувством облегчения и возбуждения уселся Христофоров в розвальни, навсегда бросая неприветные места. Панкрат Ильич туго стянул поясом тулуп, напялил шапку, вид имел серьезный. Проходя мимо розвальней Христофорова, сказал кратко:
— Мешкать нечего. Ванятка, подгоняй кобылу. Ночевать будем у старика. Больше и негде.
Сам сердито стеганул мерина, погнал его вниз под горку по лужам и ухабам распустившейся дороги. Ветер стал бить прямо в лицо. Заря уже угасала, небо становилось все темней, а ветер, сырой, порывистый, не унимался гремел где-то железным листом, свистел на мосту, рябил лужи и ломал льды на реках. Самый развесенний ветер. Христофоров чувствовал, что теперь надо просто дремать и терпеть, надвигался сумрак, и ничего не увидишь, ничего интересного нет, а ночлег — уж в Москве… Он там не был давно, кой о ком знал, кой-кого уже нет. Что ж, с Москвой много связано, но теперь идет новое, вот частица его даже здесь, на облучке розвальней. И вместо того, чтоб дремать, он вдруг спросил из глубины своей шубы негромко, приветливо:
— Что же Ваня наш невесел, что головушку повесил? Ваня обернул свое приятное лицо, слегка обветренное, еще гуще загоревшее от дней дороги, улыбнулся:
— Я не повесил, Алексей Иваныч. Слава Богу, едем, поскорей бы только уж… Темноты заставать не хочется. Здесь, под Москвой, места непокойные.
«А сам какой покойный, — подумал Христофоров. Вот вам и Россия. Уж чего страшнее время…»
— Ваня, неужели вы вчера совсем не поняли… о голубой звезде?
Ваня удивленно на него взглянул:
— Я так не говорил. Для вас я даже очень понял.
Я хотел сказать, что это не для нас. Я ведь простой, Алексей Иваныч, мещанский сын. Люблю, так уж люблю, не люблю — кончено.
— Ну, тоже не совсем простой… Помолчали.
— Вы очень рано взрослый, очень скрытный, очень сам с усам…
— А вот вчера наболтал? — хмуро сказал Ваня.
— Почему вам это неприятно? — спросил Христофоров тише, с некоторой глухотою в голосе. — Ну, вы сказали о своей любви. Но я ваш друг, ведь я же не болтун, что вы доверили, то и не выйдет…
Ваня вздохнул:
— Конечно. Все-таки нет. Ослабевать не надо. А вчера я ослабел.
Стало совсем темно. Кобыла шла покорно следом за Панкратом Ильичом. Ваня не правил. Оба думали о чем-то и молчали.
На одном спуске Панкрат Ильич приостановил мерина, вылез и подошел к спутникам. В темноте направо чуть светился огонек.
— Ну вот, Ванятка, видишь этот дом? Скоро подъедем. Это так тут… Постоялый двор. Только не остановимся. Жулье разное. Местечко паршивое, последнее под Москвой. Дорога вниз спущается, и вроде бы ложочком, а там мост. И так что, у нас слышно, в этом-то трактире собираются, присматривают, чем бы поживиться. Ну, вы и поглядывайте…
— Есть, — глухо ответил Ваня. — Знаю.
Панкрат Ильич молча тронул предохранитель браунинга. Пошел к своим розвальням.
Сквозь мглу, черноту ветра огонек стал ярче. Скоро выдвинулся и самый дом— одиноко стоял при дороге, двухэтажный, будто трактир. У фонаря лошадь в пошевнях. В нижнем этаже чайная, сквозь тусклое оконце видно несколько человек.
— Они самые и есть, — шепнул Ваня.
За домом, по откосу, начинался лес и спускался вдоль дороги ниже. Ветер гудел в нем. И вокруг была глубокая пустыня.
- Ваня, почему вы сказали: знаю? А я и правда знал, Алексей Иваныч, мне еще городе говорили. Я вам не сказал… не хотел тревожить, — прибавил он сдержанно.
Панкрат Ильич пустил мерина полной рысью, Ваня тоже хлестнул кобылу. В темноте розвальни быстро покатили вниз, иной раз шли враскат, стукались разводами о край дороги, кренились, а потом чиркали полозьями по земле и все летели.
— Не беспокойтесь, — шепнул Ваня, — в случае чего я буду вас оборонять.
Христофоров слегка пожал его руку:
— И у вас револьвер?
Ваня слегка приник к нему, толчки саней как будто бы тесней сливали их, голосом сдавленным и почти страстным он опять шепнул:
— Нет. Финский нож. Ежели на вас— зарежу… Христофоров поднял воротник шубы, левой рукой крепче держался за развод. Справа он чувствовал напряженное, ставшее нервным и электрическим тело Вани. Ветер свистал, сбруя моталась, чересседельник танцевал, хомут наезжал кобыле на уши, но, увлекаемая меринком, она взволнованно, сама не зная как, неслась вниз все быстрее. Ваня дернул вожжами, она тяжело заскакала. «Да, не выдаст, — проносилось в голове Христофорова. — Да, Ваня молодец…»
Вдруг раздалось ясное цоканье подков мерина. Кобыла чуть не налетела в темноте на розвальни, тоже перешла на шаг. Переезжали мостик. Он обтаял. Сыро проползали по его настилу. А внизу овраг, и лес, и тьма, и глухо гудят сосны.
«Классическое место нападений, — подумал Христофоров с неприятным стеснением в груди. — Ну, что ж тут делать… Кажется, еще подъем, но небольшой…» Панкрат Ильич опять стал нахлестывать, и лошади, запаренные, задыхаясь, тяжелой рысью выкатили на изволок. Выемка и овраг остались сзади. Развернулось поле, тьма ровная, но вдалеке, на горизонте, зеленели огни, и на небе заструилось зарево. Москва! Вот она наконец. Сумрачно и зловеще мигали, переливались светлые точки. Сколько раз подъезжал он к ней раньше по железной дороге, и всегда зарево это сияло, но ярче, пышнее. В нем тогда было мягкое и родимое. «Мать — Москва…» Голубая звезда. Как ужасно далеко! А сейчас— злобный дьявольский глаз… Не свет. Не легкость и не радость. Бесплотно, злодейски полыхает колдовской фейерверк.
Христофоров вздохнул, поднял воротник снова, глубже вдвинул голову в плечи и расположился дремать. Теперь уже все ясно. Начинаются слободки, где живут огородники, опасности нет, все позади, под мостом, в овраге. А через час новый ночлег, новый чужой приют — ну, разве мало их он видел?
И Христофоров зевнул, закрыл глаза, отдался мерному покачиванию розвальней.
Его разбудил резкий толчок. Серая кобыла вдруг остановилась, он чуть не упал вперед.
— Панкрат Ильич! — крикнул Ваня.
Христофоров видел, как какая-то фигура сбоку бросилась на Ваню, чьи-то руки слева стали шарить и тащить из-под ног Христофорова. Он поднялся в санях, не снимая шубы, и сдавленным голосом пробормотал:
— Что вы тут… зачем это…
Его ударили по уху. Он покачнулся и упал на боровшихся. Вновь те же руки ловко выбрасывали из розвальней вещи. Вдруг из клубка Вани раздался вопль, и фигура метнулась из саней на дорогу. Ваня за ним, и какою-то силой, ему самому непонятной, выскочил вслед и Христофоров.
— Васька, — завопил голос из-за Вани, — у них орудие, зарезал… голубчики… Пали, черт, Васька, пали…
Христофоров обернулся, нескладно развел и поднял руки в тяжелых рукавах шубы, как бы заслоняя борющихся, и прямо в лицо ему дыхнул жар выстрела. На этот раз что-то горячее и острое толкнуло в грудь, и так же, размахнув руками, он упал в грязь на спину. Над ним раздались новые выстрелы, стон, борьба, матерная брань Панкрата Ильича, вновь выстрел, топот убегающих ног.
Аким, старичок в валенках, дядя Панкрата Ильича, жил сторожем на заброшенной фабрике под Москвой. Он знал, что будет ночевать племянник. И когда вечером, в десятом часу, раздался стук в ворота, спокойно надел рваную ватную шапчонку, взял фонарь и пошел отворять. Но совсем взволновался, увидав тело тяжелораненого.