Солнце бьет в оконные стекла. Прищурившись, гляжу в окно. Будь Табаки один, мне было бы легче, но их, свихнувшихся охотников за старьем, двое, и второй – девчонка, которая любит сказки. Поэтому я говорю только:
– Все это ужасно интересно. Я не совсем понял, но, наверное, все так и есть, как ты говоришь.
На лбу у Русалки появляются две морщинки. Беленькие, почти незаметные. А Табаки съеживается.
– Вот только не надо нас жалеть, – говорит Русалка. – Мы ведь не для того тебя позвали, чтобы ты нас жалел.
Бросаю прощальный взгляд на охотничьи трофеи Шакала и выезжаю из класса. Кажется, мы поссорились.
Полчаса я трачу на поиски своего дневника. Тетради нигде не видно. Я проверяю ящики стола и книжные полки, заглядываю в тумбочки, слезаю на пол и заглядываю под кровати, но его нет и там. Наконец, спрашиваю Македонского.
– Такая толстая коричневая тетрадь? – уточняет он. – Вроде я ее где-то видел.
Он подходит к ящику Толстого, склоняется над ним, и говорит:
– Ну вот… опять запасается топливом. Отдай эту штуку, слышишь, эй! Она чужая.
Толстый отвечает невнятным гульканьем. Македонский поворачивается ко мне с дневником в руках, вытирает его и говорит виновато:
– Он его слегка ободрал, ничего? Это я не проследил. Надо было проверить, чем он там шелестит.
Я принимаю изуродованный дневник. Переплет весь изжеван, половина страниц вырвана. К счастью, незаполненных. Толстый начал с конца.
– Спасибо, – говорю я. – Пожалуй, им еще можно пользоваться.
Македонский смущенно разводит руками.
Я листаю исписанные страницы. Которых что-то подозрительно много. Читаю первый попавшийся абзац: «Стебли кактусов также бывают поражены гнилью, вирусными болезнями, кактусной тлей или клещиками. Лечат их срезанием пораженных частей и препаратами, содержащими медь». Неужели Табаки незаметно для себя самого перешел от Слепого к кактусам?
– Ничего не понимаю, – говорю я. – Какие-то вирусные кактусы…
Македонский заглядывает в тетрадь.
– Это почерк Стервятника, – объясняет он. – Наверное, вчера ему твой дневник подвернулся, он и записал в него кое-что на память. Тебе это очень неприятно?Я с ужасом перелистываю страницы. Одну, вторую, третью…
...
«Исходя из всего вышесказанного, можно сделать вывод о необъяснимой с точки зрения официальной медицины избирательности данного заболевания, поражающего в первую очередь лиц, не приспособленных к полноценному существованию в рамках социума, в данном конкретном случае обозначаемом спорным термином „Наружность“.»
...
«Дорогой Курильщик, Табаки предложил мне записать что-нибудь в эту тетрадь тебе на память. Я не очень представляю, что именно пишут на память…»
...
«Глохидии легко обламываются и проникают под кожу, вызывая зуд. Нежные белые колючки некоторых маммилярий и серебристые волосы старичков цефалоцереусов…»
– Тут, по-моему, отметился каждый, – с горечью говорю я. – Теперь это не дневник, а памятный альбом.
Перелистываю тетрадь до чистых страниц и замечаю какие-то проколотости, похожие на тянущиеся друг за другом многоточия.
– А в конце его еще кто-то искусал, – говорю я. – Хотя, нет. В самом конце его жевал Толстый.
Македонский присматривается и проводит по дырочкам пальцем.
– Это шрифтом Брайля, – объясняет он. – Слепой что-то написал. У него есть такой тупой гвоздь…
– Ага, – киваю я. – Памятное письмо. Я прочту его на старости лет, когда совсем ослепну и научусь читать по Брайлю. Совсем здорово!
Македонский вздыхает.
– Слушай, давай я дам тебе другую тетрадь? Почти такую же. Все равно Толстый и переплет тоже попортил.
– Не надо мне другую тетрадь. Как-нибудь обойдусь, – говорю я. – Ты извини, что я разворчался. Ты-то здесь совершенно не при чем.
Он пожимает плечами.
– Смотри. А то можно еще положить под стопку книг. Страницы немного расправятся.
Македонский приносит клей, и мы кое-как приводим в порядок ободранный переплет. Потом кладем на тетрадь все книги, сколько их имеется в спальне. Потом Македонский заваривает чай. Пить чай в такую жару не особенно приятно. В Могильнике приносили охлажденный, со льдом, но Могильные привычки пора уже забыть.
Македонский показывает мне мешочек Толстого. Это совсем детский рюкзачок, набитый катышками жеваной бумаги.
– Подкормка для костра, – говорит Македонский. – Он уже давно их собирает.
А потом он говорит, что мне, пожалуй, стоит вырвать из дневника ту страницу, на которой отметился Слепой.
– Зачем? – спрашиваю я. – Она не страшнее тех, где писал Табаки.
– Но ты же не знаешь, что именно он написал, – настаивает Македонский. – И для кого.
– Что значит – для кого?
Македонский смотрит сквозь меня. Куда-то в переносицу. Пожимает плечами.
– Мало ли…
От его намеков мне делается жарко.
– Разве кто-нибудь в Доме умеет читать по Брайлю?
Он опять пожимает плечами.
– Кое-кто умеет. Ральф, например, – и дипломатично отводит взгляд.
Я молчу. В спальне душно. Солнце плавит оконные стекла. Македонский не смотрит на меня, а я не смотрю на него. Я знаю, чего стыжусь я, но мне непонятно, чего стыдится он. Отчего выглядит таким виноватым.
– Спасибо, – говорю я. – Я так и сделаю. Вырву эти страницы.
Он молча кивает.
Выписки из дневника Курильщика
В Доме, на первый взгляд, ничего не изменилось. Подъемы и отбои как не соблюдались, так и не соблюдаются. Ночью стая увлеченно обсуждала каких-то «Иерихончиков», которые «возвестят конец», а под утро Табаки разбудил всех, крича: «Вот он, я его поймал!» Когда включили свет, он сидел под столом с фонариком, а вокруг валялись осколки цветочного горшка.
Русалка ткет ковер или что-то вроде ковра. По цвету он похож на шахматную доску. Перед сном это вязание вешается на стену, и Русалка спит под ним. По ее словам, такая паутина защищает от плохих снов, а по словам Сфинкса, она, наоборот, крадет сны и запутывает их в нерасплетаемые клубки.
Горбач по-прежнему живет на дубе. А Лэри ночует на первом. Логи создали на первом что-то вроде палаточного городка и «держатся наготове». То есть целыми днями обсуждают свои перочинные ножи и разрисовывают окрестные стены.
О выпуске никто не говорит, но часто упоминают какой-то автобус. …«когда мы будем в автобусе», или «когда он приедет за нами», или что-нибудь про жизнь на колесах. Я так и не понял, что это за автобус и существует ли он на самом деле. Возможно, это такой оборот речи, чтобы не упоминать лишний раз Наружность.
С того времени как я не оценил его коллекцию по достоинству, Табаки называет меня или «дитя», или «эта молодежь». Иерихончики – это такие маленькие существа, которые не видны при электрическом свете, а солнца боятся, так что обнаружить их практически невозможно. С каждым днем в Доме их все больше, а перед самым выпуском они соберутся в огромном количестве и начнут вопить как резаные. Тут-то всем нам и конец придет – потому что Дом, понятное дело, рухнет. Табаки. «Объяснения прописных истин любопытствующей молодежи».
Сегодня в Кофейнике я спросил висящего на стойке Рыжего, что означает его татуировка. Он был без майки, и я увидел у него на груди изображение человека с собачьей головой. Хотел завести то, что Табаки называет светской беседой, и как всегда влип. Он сказал, что это Бог мертвых Анубис. «Скажем прямо, покровитель покойничков».
Рыжий положил голову в сгиб локтя и отчего-то загрустил. Мне показалось, что он не совсем трезвый, хотя перед ним стоял только кофе. Все уставились на нас. Это было неприятно, и я поскорее отъехал от стойки. Но Рыжий вдруг встряхнулся, отлип от стойки и сцапал меня за рукав. – А я его Ангел в Верхнем Мире! Его хренов посланник, ясно тебе! – завопил он, дергая меня за одежду. Когда вокруг начали собираться любопытные, он отпустил меня и сбежал. По-моему, у него депрессия от передозировки зеленого. Оттого что он не снимает зеленые очки.