С тех пор как они поступили в услужение к этому сеньору, у них не было более благоприятных условий для встреч наедине, чем в этом тихом монастыре.
В Кордове и Севилье они жили в одном помещении, но были окружены обычной для постоялых дворов толпой, шумной, любопытной, всегда склонной к подозрениям. Они спали в общих комнатах или сараях, среди погонщиков мулов и слуг других сеньоров, стараясь не сближаться с ними, держась как надлежит юношам, служащим у небогатого хозяина, делая все возможное, чтобы никто не обнаружил, кто такая Лусеро, скрывая ужас, который внушало им событие, занимавшее в то время всех, – изгнание евреев. Они по‑прежнему слышали, как на улицах и дорогах распевают страшную песенку, в которой евреям советуют поскорее складывать вещи и убираться. Каждый путник считал нужным говорить о том, что он старый христианин, чтобы его не приняли за еврея, который путешествует в одиночку, спасая свои богатства.
Так добрались они до города Палоса, небольшого порта на реке Тинто, раскинувшего свои белые домики под стенами мавританского замка. И наконец в прибрежном монастыре Рабида, купол которого был окружен галереями, откуда часовые наблюдали за морем во время войн с Португалией или нашествий берберских пиратов, они оба испытали чувство блаженного покоя, как будто избавились от грозной опасности. Здесь никто не говорил о евреях. Жителей Палоса и Могера, городков, стоящих на Тинто, так же как их соседей из Уэльвы на Одиэле по ту сторону песчаной косы, разграничивающей эти две реки, казалось не беспокоили события, происходившие в стране. Они жили, повернувшись спиной к суше, и говорили только о приключениях на море, о выгодах и опасностях плаваний, о своих неустойчивых деревянных жилищах с летящими парусами, где они проводили больше лет, чем на твердой земле, на которой родились.
Это забвение всех земных тревог придавало жизни молодых людей особое идиллическое очарование.
Все обитатели Палоса и Могера говорили об иностранце, жившем в монастыре, и о грамотах, полученных им от королевской четы. Это было крупным местным событием, единственным, что их взволновало и заставило забыть о недавнем взятии Гранады и о трагическом изгнании евреев. Фернандо и Лусеро сами подчас уже не вспоминали о том, что привело их в эту чужую для них местность. Они жили только настоящим. Хозяин привез их сюда, на побережье, чтобы предпринять путешествие, о котором нее говорили, но оно в то же время казалось им фантазией, которая никогда не осуществится.
Зато несомненно, реальными и непосредственно их касавшимися были ежедневные свидания в окрестностях маленького монастыря.
Иногда они сталкивались с каким‑нибудь мирянином, собиравшим в огороде овощи для кухни или цветы для алтаря святой девы‑целительницы, чудесной покровительницы Рабиды. Встречали они и дона Кристобаля, которым и послеполуденные часы прогуливался по площадке у входа в монастырь. Он беседовал с отцом Пересом, настоятелем, который так помог ему в Санта Фе, с Гарси Эрнандесом – врачом из Палоса, и другими обитателями этого города и Могера; были среди них и зажиточные земледельцы, но большую часть населения составляли бывалые моряки, шкиперы, ходившие когда‑то в дальние плавания, а теперь занимавшиеся ловлей сардин, изобилующих у этих берегов.
Сын дона Кристобаля находил особую прелесть новизны в прогулках по полям с этими двумя юношами, которые были старше его, в особенности с Фернандо Куэвасом, вызывавшим его восхищение тем, с какой силой он метал камни, с какой хитростью ловил птиц или ящериц, как ловко сплетал стебли и листья и как искусно вырезывал ножом палки и дубинки. Была бы его воля, Фернандо жил бы в монастыре, а Лусеро – в Палосе. Ему гораздо больше нравилась грубоватость этого рослого отцовского слуги, чем мягкость и покорность другого. Лусеро уже привыкла к своей новой жизни, не свойственной ее полу. После мучительной усталости первых дней побега отдых в этом приморском уголке, казалось, вдохнул в нее новые силы. Она вспоминала, кто она такая, только встречаясь с Фернандо наедине. Остальное время она, как настоящий слуга, занималась уборкой кельи, в которой жил дон Кристобаль, а также разговорами с Диэго, пристававшим к ней с вопросами и детскими шалостями.
Когда Фернандо и Лусеро оставались вдвоем, они осмеливались шепотом говорить о своем прошлом, сидя под одной из огромных сосен, глядя на расстилающуюся перед ними зеленую водную гладь устья, на остров Салтес со сторожевой башней, на отмель, носившую то же название, отмеченную пенистой полосой, на видневшиеся вдалеке океанские волны, синие почти до черноты.
Они говорили о будущем, об исполнении своих желаний, далеких, как линия горизонта, и не знали, как их приблизить. В один прекрасный день они поженятся; и Фернандо, более сведущий, подробно объяснял своей подруге, что надо сделать, чтобы их надежды сбылись. Лусеро будет просить о крещении. Ведь для этого брака ей необходимо переменить религию. Тогда она, как бы очнувшись от сна, в первые минуты пыталась возмутиться. Она столько раз слышала разговоры о крещении, как о позорной уступке, у себя в семье, которая сейчас, быть может, пустилась в опаснейшее странствие, лишь бы избежать этой подлости. Но тут же она сдавалась, боясь, что Фернандо уйдет от нее. Да, она примет крещение, только позднее… И на некоторое время они прекращали разговор о браке.
Когда они надолго оставались одни и были уверены, что их никто не застигнет врасплох, они бессознательно брались за руки и в конце концов начинали целоваться с нетерпеливой юношеской страстью; но ласки их никогда не заходили дальше этого. Они были осторожны, отдавая себе отчет в бедах, грозящих им из‑за переодетой Лусеро. Они опасались, как бы их не разлучили, если кто‑нибудь догадается о том, кто она на самом деле. Лусеро, конечно, будет изгнана, как все ее единоверцы, а если она и согласится принять христианство, ее увезут в какой‑нибудь монастырь, чтобы познакомить там с этим учением, и они будут разлучены, возможно, навеки.
Постоянная боязнь этого вынуждала их быть робкими и осторожными.
В одном заезжем доме в Севилье кое‑кто из путешественников и погонщиков начал уже поглядывать на них с угрюмой издевкой. Может быть, кто‑нибудь заметил, что они держатся за руки или нежно и пристально смотрят друг на друга где‑нибудь в сторонке, думая, что никто их не видит. К счастью, на следующий день они оттуда уехали.
Они вспоминали как дурной сон одну встречу по дороге в Ньеблу. За городом стояла так называемая колода – виселица, сооруженная из извести и камня, на которой висели преступники.
В. те времена у каждого городка, даже самого маленького, была своя постоянная виселица, построенная, так же как и церковь, из дерева и камня. Невозможно было представить себе город без виселицы у ворот: она была словно необходимой частью общественного благоустройства. Да и не одна только Испания – вся Европа представляла собой лес виселиц.
Следуя за своим сеньором вдвоем на жалком муле, купленном в Кордове, они увидели пять обнаженных трупов, повешенных за ноги. Все носили следы одного и того же позорящего их увечия – вырезанные половые органы висели у них на шее, как кровавые лохмотья.
Нравственность той эпохи сильно отличалась от нашей, и толпа женщин и детей, окружавшая трупы, толковала об их преступлении.
Это были итальянские бродяги, приговоренные к смерти за то, что тогда называли мерзостным грехом, противным законам божеским и человеческим. Во Франции этот грех карался таким же образом, а в Англии еще более жестоко – виновных закапывали в землю живьем. Несколько лет спустя короли‑католики поручили преследование этого порока трибуналу инквизиции, который приговаривал к сожжению за три преступления: ересь, оскорбление величества, то есть покушение на особу монарха, и «мерзостный грех».
И даже среди мирных шорохов этого уединенного соснового леса, возле монастыря, где жило всего несколько тихих монахов, далеких от мирского зла, молодые люди боялись, что их могут застигнуть врасплох, и вспоминали это зрелище, заставившее Лусеро покраснеть. Потому‑то их поцелуи были так торопливы. Девушка всегда отстранялась от Фернандо, отталкивая его: