Три корабля оказались рядом, и Колон прокричал с башни своей каравеллы:
– Капитаны! Мои люди осаждают меня бесконечными жалобами! Как, по‑вашему, следует поступить?
Виоенте Яньес Пинсон, которому предстояло в ближайшие годы сделать открытия исключительной важности, заявил с безграничным оптимизмом андалусского моряка:
– Как поступить! Идти вперед, пока не пройдем двух тысяч лиг, и если не отыщем того, ради чего пустились на поиски, то и оттуда будет не поздно вернуться!
Мартин Алонсо, которого, казалось, привел в раздражение поставленный Колоном вопрос, проговорил решительным тоном:
– Как это так, сеньор! Не успели мы, можно сказать, выйти из Палоса, как ваша милость изволит уже проявлять нетерпение! Вперед, сеньор, ибо господь не откажется подарить нам победу – ведь не захочет же он, чтобы мы с позором возвратились домой!
И, повысив голос, чтобы его слышали «носовые» на «Санта Марии», он добавил с самоуверенностью бывшего корсара, воевавшего с португальцами:
Пусть ваша милость вздернет на реи или швырнет за борт полдюжины недовольных, а если вы не решаетесь на подобную меру, то я и мои братья уж как‑нибудь да славируем и сделаем это.
Да ниспошлет вам господь всяческую удачу, – ответил Колон. – С этими господами мы, полагаю, сможем поладить и всю эту неделю будем плыть все так же вперед; если же в течение этой недели нам не удастся отыскать землю, то мы отдадим новый приказ, в котором будет разъяснено, как именно надлежит продолжать наше плавание.
Мартин Алонсо присоединил к этому следующее:
– Соблаговолите вспомнить, сеньор, как в доме Перо Васкеса я поклялся королевской короной, что ни я, ни кто‑либо из моих родичей не вернемся домой, пока мы не откроем новых земель – по крайней мере, если люди будут здоровы и у нас будет в достаточном количестве продовольствие. Чего же нам не хватает? Люди чувствуют себя хорошо, на флагманском корабле и на каравеллах трюмы забиты съестными припасами. Зачем же нам возвращаться? Кто хочет вернуться, пусть возвращается! А я хочу плыть вперед, потому что должен отыскать землю или умереть.
После этого совещания, участники которого разговаривали, оставаясь на кормовых башнях своих кораблей, на «Санта Марии» были восстановлены надлежащая дисциплина и безоговорочное повиновение капитану.
И снова «Пинта» заняла свое место головного судна флотилии, ведущего наблюдение за горизонтом; довольно далеко позади плыла «Санта Мария», а еще на известном расстоянии от нее – «Нинья».
Фернандо Куэвас, по‑юношески влюбленный в опасности и склонный к мятежной свободе, слыша этот глухой ропот «носовых», испытывал два противоположных чувства. С одной стороны, его господин дон Кристобаль внушал ему чувство глубокой преданности: в нем было нечто такое, что ставило его выше всех остальных; к тому же, Фернандо хорошо помнил о том почти религиозном благоговении, с каким к нему относилась Лусеро. И, вместе с тем, в силу одной из тех непоследовательностей, которыми отличается юношеская логика, он с удовольствием прислушивался к хвастливым речам смутьянов, предлагавших поднять восстание и перебить всех, кто посмеет сопротивляться.
Бунт на борту корабля представлялся Фернандо чем‑то вроде праздника. Кто воспретил бы ему в этом случае подняться на площадку кормовой башни, сжимая в руках острогу или трезубец, с помощью которых моряки бьют крупную рыбу, пронзая ее их зубьями? Вот и он точно так же пригвоздил бы к палубе на корме бывшего дворецкого и буфетчика короля – единственного из всех находившихся на «Санта Марии», кого он ненавидел.
После восстановления на флагманском корабле порядка и дисциплины команда его принялась с возродившимся интересом наблюдать за просторами океана, как если бы они стали казаться ей более привлекательными и обнадеживающими. Люди заметили пролетавшего мимо фрегата, называемого также вилохвостом, так как у него раздвоенный хвост; эти птицы постоянно следуют за глупышами, питаясь извергнутым ими.
Море было настолько гладким, что многие моряки в часы затишья прыгали в воду и с огромным наслаждением плавали вокруг кораблей; они проделывали это, впрочем, уже не впервые за время путешествия. К судам подходило много дорад, «которые превосходны на вкус и напоминают собой лососину, хотя они не красного, а белого цвета». Вокруг флотилии в большом количестве летали сизушки – чайки, получившие это название из‑за цвета своего оперения.
Перед наступлением ночи, после того как матросы, поужинав, пропели обычную «Славу», Фернандо Куэвас встал на вахту у ампольеты. «Носовые» не обнаруживали ни малейшего желания спать. Начинала ощущаться та особая нега, которая свойственна ночам в тропическом климате. И хотя звезды были здесь те же, какие они привыкли видеть на небе у себя дома, они казались ярче и более близкими. В воздухе были растворены едва уловимые ароматы, приносимые откуда‑то издалека. И моряки сравнивали это сладостное дыхание с дыханием Севильи в апреле, споря о том, какое из них более душисто и упоительно.
Море, точно застывшее в неподвижности, отражало сияние звезд, казавшихся на его поверхности длинными белыми восковыми свечами, и вся эта картина чем‑то напоминала созерцавшим се безмятежное течение Гвадалкивира.
Следя за тем, как пересыпается в ампольете песок, слуги прислушивались к бряцанию гитар, раздававшемуся во тьме носовой башни.
Музыканты на «Санта Марии» испытывали настоятелъную потребность слить воедино звучание своих инструментов с безмолвной мелодией ночи; чаруя их взоры, она просачивалась им в души. Они чуть слышно наигрывали андалусские песни, и вокруг кучки гитаристов несколько десятков матросов, обозленных и одновременно испуганных угрозами капитана «Пинты» Мартина Алонсо, слушали теперь эту музыку – кто растянувшись на палубе и положив подбородок на ладони, кто сидя на бухтах канатов или на якорях, – словно дикие звери, укрощенные чудесным действием музыки.
Лишь около полуночи, незадолго до того, как Фернандо предстояло смениться, смолкли гитары. И однако юноша вскоре снова услышал музыку: она доносилась с того же самого места на флагманском корабле, но на этот раз то была другая, более сладостная и нежная музыка; струн не перебирали, их как бы едва касались, порождая дрожание, похожее на звон стекла.
Юноша знал эту музыку. Он уже не раз слышал ее. Она раздавалась на самом носу корабля. То был ирландец, слегка касавшийся своей арфы. Он не присоединял свой голос к этому аккомпанементу мелодичных струн, а довольствовался тем, что заставлял вибрировать струны инструмента, извлекая из него аккорды и причудливые ряды звучаний. При этом глаза его были постоянно прикованы к одной и той же звезде, которую он видел, конечно, в иные ночи, далекие ночи юности, там, у себя на родине, на своем вечнозеленом острове.
Сменившись, Фернандо подождал, как делал это не раз, пока его товарищ по вахте не удалился в свое помещение на носу корабля; притаившись близ кормовой башни, он кончил тем, что проскользнул в ту рубку‑коридорчик, который вел в каюту дона Кристобаля.
Паж адмирала проводил в этом коридорчике каждую ночь; он спал на брошенном на пол тюфяке. Фернандо должен был во что бы то ни стало повидать девушку перед тем, как отправиться к себе в кубрик, расположенный прямо под палубой и пропахший насквозь смолой и смрадными запахами, исходящими от людей. Умиротворенная красота этой ночи и тихая, неторопливо журчащая музыка невидимой во тьме арфы пробудили в нем неодолимую жажду побывать у Лусеро. Повидать ее, почувствовать в своих объятиях ее тело, запечатлеть на ее губах один‑единственный поцелуй и тотчас же скрыться! Кто же может застигнуть их в такой час?
Он осторожно пробирался по коридорчику, прислушиваясь к дыханию мнимого адмиральского пажа, совсем как в ту ночь, когда он нашел Лусеро холодной, такой холодной, словно она умирала, – до того измучила ее морская болезнь. На этот раз он задрожал, ощутив под руками тепло ее плеч и шеи. Он заглушил своими пылкими поцелуями восклицание, которое чуть было не вырвалось у девушки, когда он так внезапно ее разбудил.