«Так вот в чём горе бедной Сумико! — подумал я. — Вот почему она так бесшабашно рвётся из семьи!.. Не разобралась в «Малахите»… Красивый парень, сильный, здоровый… Но «кое-чего» не понимает… Какая же это беспросветная тоска — изо дня в день жить с дураком! И знать, что конца этому не будет!»
Невольно вспомнилась невероятно давняя история, до которой докопался я, когда готовил в школе доклад о Второй мировой воине. Почти аналогичная история! И совершенно уральская. Рассказать, что ли?
— Хочешь неизбитую историческую аналогию? — спросил я Михаила.
— Давай! — Тушин кивнул. — Историю люблю. Может, потому что плохо знаю?
— В девятьсот сорок втором, — начал я, — тысячи российских девчат добровольно пошли в противовоздушную оборону. Прежде всего — в Москву. К концу войны в Московской противовоздушной обороне служили двадцать тысяч девушек. Половина — добровольцы. Три четверти добровольцев — уралочки. Отбирали их жёстко, просеивали через мелкое сито. В Нижней Салде военком пригласил к себе тех, кто уезжает, и предупредил: «Мы лучших отобрали. Вы сливки местного комсомола. И по тому, как вы себя покажете в армии, будут судить: можно девчат брать на фронт массами или нельзя».
— Так прямо и сказал? — Тушин удивился. — «Сливки»? Про девушек?
— Цитирую дословно, — подтвердил я. — По документам. Мальчишкой был. Память была крепкая.
— Ну, это и я помню, — вставила мама. — Ты же читал мне свой доклад. Тренировался на живом человеке…
А я и забыл, что читал тот доклад маме! Значит, всё-таки память стала не та…
— Показали они себя прекрасно! — продолжил я. — Сбивали фашистские самолёты пулемётными очередями, ловили в прожекторные лучи, погибали, спасая от бури аэростаты заграждения. Почти вся связь в ПВО держалась на девчатах. Тысячи были награждены. Многие стали офицерами. Прежде всего учительницы — самые грамотные. В историю мировой войны они вписали самый грандиозный женский коллективный подвиг. И всё же, всё же… В воспоминаниях одной тагильчанки есть вот эта щемящая нота: не может себе простить!
— Свой Сергей Агеев? — уточнил Тушин. — Только в юбке?
— Именно так! — согласился я. — Из Нижнего Тагила уходила колонна в сто семьдесят девчат. Город и два соседних района… Чемпионке города по лыжам сказали: «Вези их в Свердловск!» Её звали Нина Волженина. Девчата шли на вокзал с весёлыми песнями. А за ними бежали матери и бабки с истошным воем. Впервые в истории города столько девчат сразу уходило на войну… Нина эта стала потом в Москве первым среди девчат командиром аэростатного поста. Поднимала над Москвой Знамя победы в день окончания войны. А простить себе не могла того, что не разглядела одну землячку. Которая шла в той же колонне. Пела те же песни… В Москве эту тагильчанку перебрасывали с поста на пост. Везде она спала в караулах, сбегала в самоволки, заводила романы с командирами. Такие романы жёстко пресекались… В конце концов, её направили на пост к Нине Волжениной и сказали: «Ты привезла её в Москву — ты и воспитывай!» А та — в истерику: «Хочу на пост к мужчине!»… Десятки лет прошли, а Нина всё терзалась: «Как же я её в Тагиле не разглядела?» Так что ситуация почти типичная… Века миновали, а мы всё там же. Кто-нибудь да пролезет! Зачем только?
Мы помолчали, и я вдруг вспомнил две частушечные строчки, набросанные давным-давно выцветшими чернилами на полях воспоминаний Нины Волжениной. Про них я маме в ту пору не доложил…
— Там был абзац, — продолжил я рассказ, — где говорилось, как скудно кормили в военной Москве этих героических девчат. Хлебные крошки подбирали со стола после еды. По очереди! И кто-то на полях приписал: «Я хлебных крошек не едала — с войны до подлого Гайдара».
Мама удивлённо подняла бровь. Тушин погрузился в глубокое раздумье. Видно, мучительно вспоминал, кто такой Гайдар… Лу-у, по-моему, не уловила в этой тираде ни одного знакомого понятия. Тёмные глаза её выражали полную растерянность.
— Ты понял, о каком Гайдаре речь? — спросил я Тушина.
— Я встречал имя писателя Гайдара, — тихо ответил он. — Погибшего на войне. Был ещё один?
— Был! Внук этого писателя. Недолгий руководитель российского правительства. Но в разорении России преуспел очень много! Дед его дважды в жизни воевал за народную власть. Второй дед — уральский писатель Бажов — тоже сражался за неё в гражданскую. Внук власть предал и вверг свой народ в полную нищету. Почти полвека прошло после войны — и русские снова стали подъедать со стола хлебные крошки. В мирное время! Те строчки — как раз о внуке…
— Припечатали! — Тушин покачал головой. — Я где-то читал, что русская частушка — это народный суд. Самый объективный!
— А ведь точно! — согласился я. — Как математическая формула!.. Кстати, той же рукой на тех же полях воспоминаний было написано и другое: «В России порядочный человек — всегда в дураках. Что за напасть?»
— Скажи-ка, Алик, — вдруг резко спросил Тушин. — В чём ты видишь для себя смысл жизни? Если, конечно, задумывался над этим…
— Задумывался, — признался я. — Но для меня всё просто, Михаил. Должно быть, по молодости… Я давно понял, что зла в мире больше, чем добра. И зло более активно. Никакие общественные формации этого не отменяют. Но весы всё время колеблются. По сути, это весы энергетические. Однако и моя масса, помноженная на квадрат скорости, даёт какую-то энергию. Я кладу её на чашу добра. Массу я увеличивать не хочу, а в скорости напрягаюсь. Когда удаётся…
В водительском зеркале я увидел, как переглянулись Тушин и мама. И мне показалось, что мама моим ответом довольна. Все мы ехали в мыслеприёмниках. Лу-у молча слушала наш разговор, который шёл под тихие мелодии шопеновских вальсов и брамсовских «Венгерских танцев». Потом, в Зоне отдыха, Лу-у скажет мне, что рассердилась на глупого человека, который хочет дать ножи и топоры хурам. Она уже видела топоры на нашей ферме. И не хотела бы, чтоб такое страшное оружие досталось врагам её племени. Тем более что именно топорами, как она уже знала, убили мужа Даи… А про девчат-добровольцев и про какого-то Гайдара Лу-у не поняла ничего. Москва, Тагил, ПВО, пулемёты, прожекторы, аэростаты, самолёты и хлебные крошки были для неё пустыми сочетаниями звуков.
К холмам вокруг Зоны отдыха подъезжали мы под мелодии повторно поставленных «Венгерских танцев». И, как бы соответствуя рельефу местности, они тоже говорили о взлётах и провалах. Только в человеческой судьбе, которая никогда не бывает ровной, гладкой, спокойной. Если, конечно, она нормальная… Чего только в человеке не намешано! Даже в одном и том же человеке…
«В вас есть чёрт, в вас есть и ангел!» — сказал однажды генсек Хрущёв скульптору Эрнсту Неизвестному, поглядев на его непонятные генсековскому уму скульптуры и вполне понятную «яму» в спине. Клок мяса был вырван оттуда на фронте фашистским осколком.
«Как и в вас, Никита Сергеич!» — ответил бесстрашный художник.
Он ничего не боялся. Он уже был убит и оплакан всеми близкими.
А потом ему довелось делать надгробие Хрущёву. И скульптор выразил в камне мысль самого генсека: чёрная стела и белая, чёрт и ангел. В одном человеке!
Впрочем, для генсеков и их соратников тонкий лирик из костромской глубинки в ту же пору напророчил:
…Всё хорошее им позабудется.
Всё плохое за ними запишется!
…Мысли бежали — как дорога. Но у неё всегда бывает конец. Выехали мы рано и завтракали уже возле моря, на веранде гостиницы. А до послеобеденного пекла успели немного наплавать. Дая чувствовала себя в воде как рыба, свободно плыла любым стилем, будто в море родилась. Хотя о стилях вряд ли имела понятие. Но, может, имела? Учил же её чему-то Марат… А вот Лу-у пришлось учить — и лежать, и плыть на спине. Она ещё не понимала разницы между речной и морской водою, боялась довериться морю, и я подставлял ладони под её спину, чтобы снять страх.
Впрочем, вечером она осмелела и даже попросила:
— Убери руки! Но не отходи от меня!
Нас ждали три двухместных номера, и главный вопрос пришлось решить мне: