— Анна пойдет работать на своих иждивенцев. Зину выдвигают на курсы учительш — ей тоже какой-никакой положат паек. Николай меня с Мишкой запишет на себя.

— А тетю Дуню на кого? Забыли?

— Не забыли, да к кому ты ее пристегнешь, даже в дальнем родстве ни с кем из нас не состоит. Делиться будем, она с нами делилась.

Чем делиться? Ни приварка, ни припеку; припек из-под полы на толкучке стоил сто рублей булка, месячное ученическое жалованье кормильца Кольки — 13 руб. 50 коп. Ешь, пей и вперед береги.

Мишку бабушка по отделам кадров за ручку не водила.

— Значит, пятнадцать-шестнадцатый тебе? — переспросил инспектор. — А ты не на цыпочках стоишь, года два с гаком прибавил, ну-ка, отойди от стола подальше.

Отошел.

— Ладно, комиссия какая вдруг спросит — не забывай: шестнадцатый тебе. В мехцех учеником пойдешь? Паек по первому списку.

— А иждивенцам — тоже?

— Иждивенцам — тоже, да у тебя-то кто?

— Мать. Приемная. Она это… Ну, нетрудоспособная…

Брал ли кто еще в неполные тринадцать лет на полное иждивение совсем чужую тетю? Вот уж митингов и разговоров было в околотке…

— Мишка-то… Галкин-то… Ну, коммуненок этот. Слыхала? Дуню-бобылку в матери взял. Вот вам и ширмач…

— Так он что и жить к ей перейшел?

— Ну, а как же, перешел, иначе не зачтут. Не-е, бабы, дай бог каждому такого «ширмача». Говорят, ласковое теля двух маток сосет, в нем уж четвертая души не чает.

— Это на каких счетах ты насчитала?

— На таких. Родившая, Екатерина, — раз? Раз. Прасковья и за бабку, и за мать была? Была. Два. Анну мамой звал? Звал. Евдокея — четвертая. Ширмач. Ну, имелась, ясное дело, и у него неприязнь к богатеньким, так у бедных у кого ее нет…

— Болтают, скоро, якобы, ни бедных, ни богатых не станет…

— А вдруг не болтают… Это ж умрешь со скуки ж, кукиш некому будет показать вослед.

— Не умрешь. Яблоки от яблони — и те в разные стороны катятся.

А Галкины от родового ствола укатятся, к тому же еще и далеко. Но от ствола — не от корня, и последняя стычка с имущим классом произошла у Мишки в Кособродском колхозе, куда был срочно брошен с прииска на уборку первого коллективного урожая весь их механический цех в шефском порядке.

Колхозники с шефами только собирались начать уборку, единоличник Прохоров уже и барыш в уме прикинул от продажи арбузов на воскресной Троицкой ярмарке. Прикинул и повеселел:

— Если по средней цене — и то озолочусь, а ну как еще и конкурентов не окажется… Ох и заломлю картуз…

И дыхание у мужика перехватило: не должно быть «сурьезных» конкурентов, серьезных подвели под лозунг «Вон кулака с земли!» и умели туда, где не то что арбуз — морошка сроду не росла, а он вот избежал кары благодаря опять же своей жадности: батраков не держал, поденщиков не нанимал, трудящиеся массы и человека человеком не эксплуатировал, а если семья с весны до поздней осени более четырех часов в сутки не спала — так это за чужой труд не считается.

— К вам можно по одному делу? — приоткрыв малые воротца, явно отгораживал от кого-то собой этот приисковый русак.

— По каковскому это ишо, на ночь глядя, де-лу?

— Комсомольцы прииска и Кособродки просят выделить арбузов для приютских ребятишек. Штук десять…

— А не слипнется кой-где у ваших приютских?

— Мы ж не задаром, мы заплатим.

— Заплат не хватит, плательщики. Эт во-первых. Во-вторых… Ты не щерься, молод ишо. Во-вторых, я те прямо скажу: две сволочных штуки затолкано в человека при сотворении мира. И в меня, и в тебя. В кажного. Одна — сердце, другая — разум. Сердцем бы всю фуру вот сиротам за так отдал, а как разумом раскину — так золоторотцам[11] ентим и за деньги жалко. А вообще-то я под какой монастырь подвожу? Под ваш же: кто не работает, тот не ест. Понял?

— Понял. Мироед ты.

— Айда, айда. Мироед… Уматывай, — выдавил Прохоров Мишку из притвора и двинул засов. — Нацепил КИМ да дурацкий этот косой яхим[12] и корчишь Георгиевского кавалера из себя, как дед Матера.

— Ну, и ни на какой базар не уедешь.

— А это мы ишо посмотрим, — не принял Прохоров за серьез Мишкино «Иду на вы».

Но под фургон старую сермягу бросил и Шарика с цепи спустил. И с каждыми петухами вставал глянуть в окошко, не держит ли он за штаны кого. Тварь эта служила честно и молча, не напоказ «тяв-тяв», а вор там хоть амбар со двора уводи; Шарик — нет, Шарик тихо и мирно заходил на цыпочках откуда-нибудь сзади и брал чужака сразу за желудь, и пса поэтому, похоже, и комар не посмел беспокоить.

А на рассвете, когда самый что ни на есть бесчувственно сладкий сон…

— Прох!! — затарабанил в глухое окно подслеповатый дед Матера. — Уехали уж арбузы-те…

— Да не туды ли их мать паразитов, а? Ить это они без топора с меня голову сняли.

На арбе ни арбузика: сама арба принижена: колес ни передних, ни задних, на осях стоит: десятиаршинное дышло — на взводе, хоть уши затыкай, сейчас пальнет, как дальнобойное орудие.

— Ну, сволочь кудлатая, токо сыщись, я тя научу лаять…

Но квалификацию в ту субботу повысили почти все кособродские собачки, пока прохоровские ордынцы, — все до единого парни, — вырядившись в шапки, пимы, зипуны[13] и варежки, выцарапывали свои арбузы из крапивы по проулкам.

— Так им и надо, богатеям, хорошо кто-то додумался, — на час раньше обычного заговорило «сарафанное радио», и через минуту уже вся деревня знала, что с Прохиндеевского горького подворья в какое-то одночасье умыкнули из-под почуткого хозяйского носа и сладкий товар его, и колеса, и легендарно знаменитую псину. Недосчитался Прох всего десятка арбузов, и ни в какие бы сельские и поселковые Советы не пошел он с крапивной той жалью своей и не требовал бы с виновных взыскать за убыток, если бы еще и не сняли и не спрятали колеса. Но и эта обида — не обида, ногами Прохоров заскал, когда в понедельник утром и колеса оказались надетыми и смазанными, и арбузы в арбе, и на днище трехведерного лагуна дегтем: «Теперя ехай», и стрелка в ту сторону, где Троицк.

Вечный двигатель

К тому времени, как их ринулись изобретать умные головы, маясь дурью, двигателей этих, и первого, и второго рода, человечество обрело уже столько, что не вдруг и не всякий с определенностью мог сказать, который из них действительно вечный. Вера. Надежда. Любовь. Патриотизм. Деньги. Искусство. Идея. Энтузиазм. Но самый изначальный и самый непреходящий — стремление стать на ноги, на четвереньках в люди не выйдешь.

И страны капитала не догонишь. А надо было подняться, догнать и перегнать. Иначе — затопчут. Пахнуло новой интервенцией: Великобритания разорвала дипломатические отношения с Россией[14].

«Даешь индустрию!» — выбрасывались лопатами и отвозились на тачках миллионы кубических метров грунта из котлованов.

«Пятилетку — в четыре года!» — устанавливались неслыханные рекорды по укладке бетона.

«Учиться, учиться и учиться!» — заканчивая курс ликбеза, без ошибок и крупно дописывал в самом низу аспидной доски главную заповедь сельский бородач, коленопреклоненный и благообразный, как патриарх всея Руси.

Галкины доучивались вечерами после работы. И водило их в школу всеобуча общее для тогдашних сирот стремление выбиться в люди. А этим надо было еще и выжить.

Раб… Фак… Раб-фак. Рабфак. Как паровоз трогает с места тяжелый состав, застоявшийся на проржавевших рельсах.

Живых паровозов не видели, а влезть в тот состав стремились, но в первую группу организованного на прииске горного рабфака начали было принимать исключительно чуть ли не гвардейцев в возрасте от двадцати до двадцати пяти лет с трудовым стажем шахтера в три года и с образованием не ниже семи классов. Только что рост не ограничивался, тогда бы не то ли что десятка — и полдюжины абитуриентов не набралось вместо тридцати. Делать нечего, пошли на компромисс: мы вас берем всех от шестнадцати и старше вплоть до сорока, без различия пола, минимум с тремя зимами церковноприходской школы, переводим сразу на третий курс, а вы усваиваете программу в полном объеме за семь месяцев.

вернуться

11

Бродягам, босякам, оборванцам.

вернуться

12

Искаженное Осоавиахим.

вернуться

13

Кафтан без воротника.

вернуться

14

В 1929 г. восстановила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: