Все эти душевные бури состарили её. Она со страхом видела, как ложатся морщинки около глаз, как меркнет блеск её взора… Жизнь уходила, а с ней душевный жар. О, как обидно было стариться, с этой неутолимой жаждой счастья в душе!.. Неужели её никто уже не полюбит беззаветно, пылко и безумно? Как любят только в двадцать лет? О, как благодарна была бы она за это чувство! Она не изменила бы мужу, нет!.. Не это было ей нужно! Ни адюльтера, ни чувственных ласк… Её душа была голодна, утомлённая дрязгами жизни… Забвения надо было ей, страсти великой и чистой… Красоты… Она верила, что, упившись этой радостью, она нашла бы в себе силы сказать в критическую, нужную минуту: "Довольно!.. Уходите!.." И пусть тогда приходит смерть! Всё равно… Умирать тогда не будет обидно.
Но дни уходили…
На жизнь её как бы упала тень. Она кралась за Лизаветой Николаевной, подстерегая её в часы раздумья, в часы веселья, в тоске неудовлетворённых желаний, в страстных порываниях к невозвратному… И где бы она ни была — в бальной ли зале, среди толпы, или в одиночестве, на балконе, в белые майские ночи, — она чувствовала на себе холодное веяние этой тени. Она стояла за ней, как бы говоря: "Я здесь, неизбежная, неумолимая… Живи! Мечтай… Но помни, что час мой близок… Я жду"…
Ей минуло тридцать пять лет, когда она встретилась с Маевским.
II
С первого вечера этого знакомства, увидав блестящего и самонадеянного приват-доцента в своём доме, слыша его смелые и красивые речи, а главное — взглянув в лицо жены, Звягин понял, чем будет этот человек для неё. Он понял это даже раньше, чем Маевский и Лизавета Николаевна сознались себе, что встреча эта будет роковой.
Это было на даче, в разгар лета. Маевский как-то проговорился Звягиной о своём старом увлечении одной миленькой богатой женщиной. Оказалось, что Лизавета Николаевна её встречала.
— Вы? Вы ею были увлечены? Но… простите… Ведь, она… так недалека… чтобы не сказать более…
— О да, — рассмеялся Маевский. — Но я был влюблён даже не в неё, а в её обстановку. Поставьте эту женщину в другую рамку, и она потеряет всё.
— Так вам для любви нужна рамка? — с горечью спросила Лизавета Николаевна. (Она уже чувствовала, тогда, что увлечена талантливым человеком. Таких за эти десять лет она не встречала.)
Маевский серьёзно посмотрел ей в глаза.
— Это потому, что я — эстет. Красота нужна всегда и везде, мой друг. (Он через месяц уже уверял её в дружбе…) Почему, когда мы идём молиться в храм, мы жаждем хорошего пения, органа, торжественного ритуала? И чем лучше пение, тем сильнее подъём религиозного чувства. Любовь как и молитва требует культа и утончённости. Я могу любить только среди роскошной обстановки, в мягком полусвете китайского фонарика, когда из жардиньерок доносится опьяняющий запах живых цветов, когда женщина одета вся в белом и похожа на грёзу… От каждого движения её шелестит шёлк одежды… Когда у меня голова кружится от тонких духов… Любовь должна быть окутана как бы в дымку неуловимо-тонких настроений. Всё низменное, будничное, всё мещанское оскорбляет меня и расхолаживает. Анна Павловна это знала, и вот тайна моего увлечения ею.
— Но, ведь, эту обстановку создала не она, а её муж! — крикнула Елизавета Николаевна… "Такой же батрак, как и твой", — докончил за неё внутренний голос.
Маевский как-то брезгливо сморщился.
— О, это меня не касается… И странно, если б это было не так.
— А почему же вы разлюбили её? — тихо спросила Звягина.
— Я как-то приехал на дачу поездом раньше, когда меня не ждали, и слышал, как моя поэтичная Анна Павловна бранилась с кухаркой из-за лишнего фунта рыбы. Она взвизгивала и топала ногой…
Глаза Лизаветы Николаевны жадно устремились в красивое лицо приват-доцента.
— У меня было такое чувство, как будто меня ударили по щеке. Я сгорал от стыда и боли… Как вор, я прокрался из сада и, никем незамеченный, убежал на поезд… С тех пор я не бывал у неё.
Долго после этого разговора Лизавета Николаевна чувствовала жуткий холод. Такая требовательная любовь её пугала. Бог с ним, с таким чувством! Это всё равно, что беспечно прогуливаться над кратером.
Но, вернувшись в Москву, она всю квартиру переделала заново и постаралась устроить красивую рамку. Замирая, ждала она первого городского визита Маевского. Зато как хорошо ей было, когда в лице его она прочла удовольствие! Вся её жизнь превратилась в какой-то сторожевой пост, с которого она тревожно следила за малейшим изменением на горизонте. Она теперь всегда почти была в белом, в желтоватых кружевах… Новое платье она надевала с волнением. Он так тонко понимал в туалетах женщины! Сердце её сжималось, когда его холодный, насмешливый взгляд скользил по фигуре, по лицу её, по сервировке или по лицам детей, которых он не терпел. (Это была тоже проза жизни, её будничная сторона. Она догадывалась об его антипатии и страдала).
— Как это вы миритесь с такой некрасивой горничной? — спросил он раз, словно вскользь.
— Ах! Она такой хороший человек! Она живёт у меня пятый год. Такая прислуга редкость…
Он пожал плечами.
— Зато моя гувернантка недурна, — подхватила Звягина, не раз с болью ловившая его хищный взгляд на молодом лице Лидии Аркадьевны.
— Да. Она очень пикантна, — спокойно согласился Маевский. — Тип "русской парижанки"… Редкость у нас.
Звягин только кряхтел, расплачиваясь по счетам, но ни одного слова упрёка не сорвалось с его уст. Он понимал, что одно неосторожное слово, неловкое вмешательство погубит всё.
Он сумел стушеваться и на этот раз. Впрочем, Лизавета Николаевна и сама была беспощадна ко всему, что стояло на её дороге. С гениальной изворотливостью она придумывала планы свиданий дома, с глазу на глаз. Только наедине Маевский умел быть нежным, обаятельно-ласковым, без насмешки и критики, от которых она страдала. И таких минут она не желала терять. Иногда, если, по её мнению, муж засиживался дома, она, лихорадочно пометавшись по комнатам, подходила к нему и говорила бесцеремонно, в упор глядя ему в глаза жестоким, воспалённым взглядом: "Ну, чего ты сидишь? Ты мне на нервы действуешь! Ступай, пожалуйста, в клуб… Ведь ты любишь винтить!"
Не раз Звягин хотел возмутиться против этого насилия. Ведь она выгоняла его из дома! И в такой грубой форме!.. Но стоило ему взглянуть в это больное лицо, в жестокие глаза, где притаились тоска и страдание, как злоба его таяла. Он молча уходил. Бедная Лиля! Ведь она невменяема. Чем это кончится, Боже мой?
Наконец-то!.. Чувство, о котором она мечтала, которого ждала тоскливо и страстно, оно пришло… Он любил её… Он это сам сказал ей в одну незабвенную ночь… Любил чистым, великим чувством, редким в нашей жизни, как чёрный жемчуг, которому нет цены…
Она расцвела и помолодела. Целый год она прожила как в экстазе, как напоённая гашишем, от встречи до встречи, считая дни и часы до следующего свидания, чуждая всему, кроме её чувства… Она не задавалась вопросами, что выйдет из этого упоительного флирта, затем из этого оригинального чувства их "дружбы-любви", как уверял её Маевский, которому было выгодно усыпить её подозрения.
— Зачем мне не семнадцать лет! — часто говорила она. — Мы были бы пара…
Он брал её портрет, снятый перед её замужеством, вглядывался в эти неопределившиеся черты, в округлый ещё овал, в эти неглубокие, наивные глаза.
— Какое сравнение! — горячо говорил он. — Здесь художник-жизнь только набросал эскиз… И лишь годы работы дали картине ту силу экспрессии и законченности, которая делает её ценной и прекрасной. А когда налетело вдохновение-любовь, жизнь бросила на это чудное лицо последние недостававшие штрихи… И получился chef d'oeuvre[3].
Он наклонялся и целовал её прекрасные глаза. В качестве друга, он позволял себе эти осторожные ласки. Он исподволь приучал её к себе.
3
шедевр — фр.