— Только вы напрасно благодарите меня… Благодарить вам следует Шекспира… А мы, актеры… только маленькие инструменты… в руках этого величайшего из великих мастеров…[12]
Ропот одобрения, восторженные восклицания дают ему понять, что он сказал лучше того, что мог рассчитывать… Ну, слава Богу! Миновало…
Он жмет руку сконфуженного, счастливого делегата, неловко кланяется другим, совсем забыв в жизни царственные движения Лира, Кориолана и Гамлета.
Толпа уходит из комнаты… Дверь затворилась.
Наконец один!.. Он бессильно опускается на стул.
А в передней еще шумят, топчутся, говорят гортанными, возбужденными голосами.
— Господа… Вы все запомнили?..
— Как он это сказал о Шекспире, об актерах?
— Все помню от слова до слова…
— И я…
— И я…
— Тише!.. Тише!..
Дверь хлопнула. Ушли.
Ушли счастливые, восторженные, юные… С верой в то, что слово — сила, движущая миром; что писатель, бросивший их людям, — пророк. И что актер, сказавший их со сцены, — вождь…
Надежда Васильевна сияет. Сколько сладкой работы прибавилось в ее жизни! Она засыпает теперь всех позднее, встает раньше всех. Она и во сне полна мыслью о нем, и губы ее блаженно улыбаются. Его устроили в кабинете Мосолова. Пока он не встанет, не хлопнет ни одна дверь в доме, не протопочет в коридоре ни прислуга, ни Верочка. Все говорят шепотом, боятся звякнуть чашкой… Верочка капризничает, сердится. Ее беспощадно гонят в сад.
Надежда Васильевна в одну неделю изучила все вкусы и привычки Мочалова; сама готовит для него любимые блюда; сама варит ему кофе и компоты из свежих фруктов; сама покупает красное вино той марки, которое он привык пить.
А когда он учит роль, и раскаты его голоса доносятся к ней через дверь, она сидит в гостиной, насторожившаяся, строгая, неумолимая, как весталка в храме, оберегающая неугасимый огонь; никому не позволяя показаться в коридоре, стукнуть или заговорить; по себе зная, что значит учить роль и бояться, что тебя подслушают за дверью.
Вот в доме водворяется тишина.
Закрыв глаза, Надежда Васильевна слушает достигающие к ней отдельные восклицания и целые фразы. Как художница, наслаждается она этой звуковой красотой… А в сердце благоговейно слагается хвала жизни за то, что она поставила это чудо на ее пути — возможность присутствовать при творческих порывах и исканиях гения.
Насколько счастлива Надежда Васильевна, настолько несчастлив ее муж. С той минуты, как он, загипнотизированный волей жены, пригласил в свой дом гастролера, — он не знал ни одной минуты покоя…
Он уступил гостю свой кабинет, где спал все время, а сам устроился в гостиной. Комнаты, как во всех старинных домах, идут анфиладой. Крайняя — детская, затем спальня Надежды Васильевны, столовая, гостиная и опять крайняя — кабинет. Только из детской коридор ведет в девичью, кладовую и на кухню. Другим концом он упирается в кабинет и переднюю.
Мосолов все ночи спит и не спит. От каждого шороха он просыпается. От каждого скрипа половицы или двери он вскидывается на своем диване с дикими глазами, с холодным потом на лбу… Сидит и слушает, свесив босые ноги, и держится за грудь… Сердце так больно-больно бьется…
Трагик спит беспокойно… Часто бредит, вскрикивает… говорит с кем-то… Иногда так внятно, так красиво и торжественно произнесет целую фразу из какой-нибудь роли…
Мосолов сам не свой… Чего он боится?.. Он не может сказать… Не пойдет же гастролер к его жене мимо него или через детскую… Не похож он ни на графа Нулина, ни на Дон Жуана… А Надя?.. Ведь подумать страшно, что сказала бы она об его тревоге?.. Такая чистая, такая гордая и правдивая?.. Может ли такая женщина, даже влюбленная без памяти, отдаться другому, тут, через стенку от спящего мужа, под его кровлей?.. Нет!.. Нет!.. Даже думать об этом чудовищно… Спать… Спать… Спать!.. Забыть хоть во сне тоску и тревогу…
Но это голос рассудка. А ревнивое сердце твердит другое… Оно с жестокой отчетливостью восстанавливает перед измученным человеком взгляды, которыми жена его нынче за обедом обменялась с гостем; интимный жест, которым он вчера коснулся ее руки на репетиции… Ах, эти репетиции!.. Эта близость, требуемая сценой… поцелуи, которые расточаешь, объятия, которые чем жарче, тем ближе к правде… разве можно забыть, как он целовал ее в Отелло? Какими глазами глядел в ее глаза?.. Пусть это творчество!.. Но инстинкт подсказывает ему, что если Мочалов перевоплощался, играя, и видел в его жене Дездемону, то ведь она-то — как женщина — вся трепетала от этой близости и ласки. Он не может забыть ее улыбки, когда она с больно ноющей грудью от его удара сидела за кулисами и кротко отвечала: «Это ничего…» Да и со стороны посмотреть, всякий скажет, что они влюблены… Но что ему мнение всякого, когда собственное сердце твердит ему:
«Нет возврата к прошлому после того, что она пережила теперь! Тот, на чье лицо упал алый свет идущего дня, не оглянется добровольно назад, где он оставил тоскливые сумерки или мглу одинокой ночи!.. Твоя Надя для тебя потеряна навеки».
И разве, в сущности, он так неправ перед нею?.. Разве в ее прекрасном чувстве нет желания?.. Ах, если бы мы были из одной души! Если бы не властвовало над нами наше жадное к радости тело!..
Он слишком хорошо знает темперамент своей жены… и не страшно ли то, что вот уже пятый месяц, отказывая ему в ласке, она ведет жизнь монахини?..
Ах, сколько раз он ревновал ее к безнадежно влюбленному Максимову! Как бесили его эти поклонники-студенты, горбоносые и смуглые, с жгучими южными глазами, стерегущие ее у городского сада, у театра, на бульваре, у пристани!.. Но что все это перед ужасом, охватившим его теперь?.. Ему странно сейчас, что он мог бояться случайной измены, вспышки крови… разве его Надя могла изменить, не любя? И теперь, разочаровавшись в любви и в браке, — кого могла она полюбить, как не гения, как не мечту, далекую, как звезда? И что удержит ее, если он поманит? Долг? Жалость к мужу?.. Святость брака?.. Но разве сам он не нарушил все обеты? Не насмеялся над всеми ее святынями? Не убил ее трогательную веру? Ему нет прощения…
Скрипнув зубами, Мосолов хватается за волосы.
Пусть она любит другого!.. Лишь бы она не отдалась никому… Нет! Этого мало… Он упал так низко в своем отчаянии, что за обладание ею готов примириться с ее мечтой о другом. Пусть в его объятиях она грезит об этом человеке, которого бессознательно любила всю жизнь!.. Лишь бы тело ее принадлежало ему… Отдать ее другому?.. Нет!.. Лучше смерть…
Он поднимается на подушках и глядит в темноту.
Смерть…
Все глубже и глубже внедряется в его сознание неизбежность конца. Смерть… С той ночи, когда он почувствовал ее так близко, так страшно близко в темной комнате, в тишине спящего дома, — он стал другим человеком… О, недаром она приходила в ту ночь, как безмолвный вестник иного мира, где не будет страданий ревности, мук позднего раскаяния, страшных порывов ввысь и унизительных падений… Она недаром приходила. И если правда, что в нас живут, сплетаясь в кошмарном объятии, две души, — то одна из них погибла в ту ночь. Умерла радость жизни, умер беспечный смех, умер талант… Остался тот, кого все эти тридцать лет не знал в себе беспечный Мосолов: обреченный с рождения человек, с безумными порывами, с роковыми страстями, с таинственным влечением к смерти, сулящей покой.
…Мочалов крупными шагами ходит за кулисами. Лицо его угрюмо. Брови сдвинуты. Глаза сверкают, и можно, глядя на него сейчас, поверить словам Львовой-Синецкой, что она сама видела, «как искры вылетали из его глаз…».
Что же случилось?
Да ровно ничего… Прострация, вызванная какими-то таинственными процессами в его могучем, но уже разрушающемся организме, — прошла так же внезапно, как и явилась. Но ее сменила необъяснимая раздражительность. Душа его, как мимоза от прикосновения, сжимается от каждого внешнего стука, от каждого ненужного вопроса, болезненно реагируя на то, мимо чего уравновешенные люди проходят равнодушно… Неопытность актеров, не вызывавшая в нем раньше ничего, кроме легкого нетерпения, теперь кажется ему непоправимым несчастьем. Ветер с моря раздражает его невыносимо. Тот факт, что Щепкина задержали в гостинице и ход репетиции приходится менять, кажется ему личным оскорблением. Он мечется, как зверь в клетке, ни с кем не здороваясь, ото всех отворачиваясь… И к горлу подкатывает клубок. Гнев ищет исхода…
12
Воспоминания Петра Исаевича Вейнберга, Детский отдых за 1897 г., книга VIII. — Примеч. автора.