– А мне страшно.

– Напрасно. Не надо бояться.

– У вас в доме всегда тишина – и потом вдруг этот неожиданный отцовский смех, от которого у меня падает сердце. Вы ведь знаете, как он странно смеется.

Кто-то постучал в дверь. Вошел отец. Он держал в руках телеграмму.

– Это от Анны Николаевны, – сказал он, – она приезжает сегодня.

И Анна Николаевна принимала ее слова как должное Людмила уронила кисть и, не поднимая ее, подошла к отцу и прижалась щекой к его руке.

– Я волнуюсь, отец, – сказала Людмила тихо.

Людмила любила называть его отцом.

– Ты никогда не слышала об Анне Николаевне Калиновской? – спросил отец, обращаясь к Елене.

– Никогда.

– Я рад, что ты познакомишься с нею. Она многое знает. Ей многое открыто.

Елена молчала. Когда он говорил загадочные слова, как сейчас, например: «ей многое открыто» – или еще что-нибудь в этом роде, Елене становилось душно, и, несмотря на ее веру в отца, ей хотелось спорить: ведь все мы люди, только люди. И почему Анне Николаевне открыто, а ей нет? Почему?

– И вообще я хотел поговорить с тобою, Елена, – сказал отец, – пойдем ко мне.

Елена вопросительно взглянула на Людмилу. Она ласково и утвердительно кивнула головой.

– Иди, иди.

Отец взял ее под руку и повел в кабинет.

– Елена, – сказал он, – прошу тебя: будь внимательна к Анне Николаевне. Она – необыкновенный, она – мудрый человек, она может помочь тебе.

Елена молчала.

– Ведь ты можешь допустить, – продолжал отец, – что некоторыелюди обладают знанием, которое другим недоступно. Я свидетельствую, что Анна Николаевна из числа избранных.

Елена хотела предупредить отца, что она, Елена, недоверчива и холодна, зла и подозрительна, но отец, как всегда некстати, рассмеялся. И от этого неожиданного смеха Елене стало жутко, и она ничего не сказала.

Отец еще долго говорил загадочные и значительные фразы.

Потом отец поехал на вокзал встречать Анну Николаевну.

IV

Анна Николаевна поцеловала Елену в лоб и, здороваясь с нею, задержала ее руку в своей руке. Как будто прикосновением своим она хотела что-то передать Елене.

На вид ей было лет сорок. Худая и маленькая, в старомодном платье, с седыми вьющимися волосами на висках, в белом воротничке, с движениями неспешными, но уверенными, она казалась сестрой милосердия.

Отец с Анной Николаевной говорил почтительно и при ней редко смеялся.

– Я так благодарна вам за письма ваши и за советы, – говорила Людмила, наливая чай Анне Николаевне.

– Верьте, верьте мне, дитя мое. Если мы отвергаем идею перевоплощения, нельзя будет оправдать этот мир. Мы должны коснуться всех граней земли, должны испытать все страдания и, быть может, падения, чтобы научиться, познать и спастись. Низойти во ад, чтобы воскреснуть.

Елена с любопытством слушала новые для нее слова. Потом Анна Николаевна заговорила с отцом. Мелькали выражения, непонятные Елене: «астральный змей», «небесный странник» и еще какие-то.

С тех пор как приехала Анна Николаевна, у Савиновых назначены были пятницы. Собиралось человек двадцать. Часто приходил Марцианов Петр Петрович, молодой человек, всегда печальный. Зрачки его глаз были неестественно расширены. И от этого лицо его казалось загадочным. Про него говорили шепотом, что он «пророк». Бывали знаменитости – Кассандров, Герт, Гребнев и многие другие.

В одну из пятниц Елена с разрешения отца позвала Клавдию, Андрюшина и Тарбута. В тот вечер читал свою статью о параличе Церкви Кассандров Иван Иванович.

Читал он мастерски и не без волнения, своего собственного, холодного волнения. Елена смотрела на его маленькие худые пальцы. Они дрожали и прыгали, ловя рукописные листы.

Кассандров громил православие, торопился объявить, что он теперь не признает Синода, приводил хорошие цитаты из Достоевского, из Ницше, уверял, что очень уважает социал-демократию; пусть она последует за ним, Кассандровым; ну, если не вся, так половина. Пронзительно закричал: «Я расколю социал-демократию пополам».

Анна Николаевна смотрела на Савинова, как будто спрашивала у него, как надо отнестись к речи Кассандрова.

К Елене подошел Марцианов и тихо сказал:

– Не правда ли, когда слушаешь Ивана Ивановича, начинаешь верить, что мы накануне событий?

Елена ответила ему с искренней тоской:

– Ах, право, Петр Петрович, я ничего не знаю.

Они были в глубине комнаты, за камином; их никто не видел; неожиданно Марцианов взял руку Елены и поцеловал.

Елена изумилась. Хотела спросить его, что это значит, но он торопливо отошел от нее.

А около Кассандрова завязался спор.

Сам Савинов говорил, цитируя на память то Платона, то Гете, то евангелиста Иоанна; говорил мягко, стараясь не обидеть Кассандрова, что «несовместима политика с религиозным эзотеризмом». Но Кассандров все-таки обиделся; старался уязвить Савинова, упрекая его в равнодушии к общественности. Савинов неожиданно рассмеялся.

Заговорил Рубинов, профессор-филолог. Усыпил всех своим бархатным басом.

Но проснулись, когда в разговор вмешался Андрюшин. Он горячо доказывал, что ораторы – буржуа и что рассуждают они о Боге потому, что хотят (быть может, бессознательно) скрыть истинное положение вещей. А положение вещей таково, что не приходится теперь думать о Церкви, в параличе она или нет. Ее совсем не должно быть. Одна религия – социализм. Социал-демократия должна бороться с врагами, но и от таких друзей, как Кассандров, должна держаться подальше.

Клавдии Поярковой казалось, что Андрюшин всех убедил – и она радовалась его торжеству.

А Елене казалось, что никто ничего не знает. Все представлялись Елене слепцами. Хотелось ей плакать.

Потом заговорил Тарбут, нескладно, тихо, полувнятно. Стали прислушиваться.

– Вот сейчас говорили о догматах, об идеях, спорили, но кажется, что все по-прежнему, нет перемены, мы никуда не подвинулись. Не правда ли? И я думаю: почему лишь музыка, напевность, ритм приближают нас к предчувствию истины, а слова всегда лживы? Почему? Вот товарищ Андрюшин говорил. И я, пожалуй, с ним согласен во многом. Но все же слова Андрюшина на мой слух нехорошо звучат. Как будто костяшки на счетах. И верно Андрюшин считает: дважды два четыре, а музыки все-таки нет. А нельзя человеку жить без музыки…

– Ах, это мы слышали, – перебил Кассандров, притворно зевая, – сейчас будете вы рассуждать об адогматизме, о мистицизме, Диониса приплетете. Но, спрашивается, во имя чего это?

– В том-то и дело, что ни вы, ни я не знаем, во имя чего расцветает душа, поет сердце… И вообще мы почти ничего не знаем. А то, что знаем, несказанно. Как же вы хотите, чтобы я назвал «во имя»?

– Вы не знаете, а я знаю.

– Может быть, – сказал Тарбут и поднялся с кресла, стоял высокий, с печальной улыбкой, – может быть. Но разве не страшно вам так громко, так нетаинственно называть имя вашего Бога?

– А вам не страшно купаться в безбожном мистицизме вашем? Ведь это, молодой человек, разврат, хулиганство, хлестаковщина какая-то… Ведь от ваших безбожных хороводов молодежь гибнет. Ведь это скука. Ведь это пошлость.

– Я сам понимаю не хуже вас, – сказал Тарбут, хмурясь, – я сам понимаю, что хоровод может опьянить человека и погубить его, и это страшно. Но что же делать? Ах, если бы кто-нибудь запел о Боге по-настоящему или хотя бы стал шептать о нем в ночи, я бы пошел за ним. Я не безбожник, но что же делать, если слова об имени еще не имя.

Но Кассандров уже не слушал его: спешил домой. Он любил рано ложиться спать.

V

В это время Людмила подошла к Елене и прошептала ей на ухо:

– Люблю тебя.

Елена удивилась ее волнению. Людмила повлекла Елену из гостиной. Они почти бежали по коридору. Остановились где-то за большим темным шкафом. Елена видела блестящие глаза Людмилы.

– Что с тобой, Людмила?

– О чем говорил с тобой Марцианов? О чем? Я видела, как он поцеловал твою руку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: