— Кто таков? — спрашивает Марина без интереса.
— Да князя Долгорукого ублюдок, Никитка безрукий, — радостно поясняет Клешнин. — Как ему тогда касимовские татары руку отсекли, принял постриг у Дионисия в Троицке. Ныне, видать, сам князь Одоевский справил его к нам народец к воровству против тебя подбивать. Словами недостойными поносил тебя, и царевича, и атаманов твоих. Мои стрельцы словили его в Кутумской слободе, в Вознесенском монастыре прятался. Будешь ли говорить с ним?
Знает Заруцкий, чем душу царицы встревожить! Еще бы не помнить Никиту Долгорукого! Еще бы не помнить ту мерзкую дождливую осень, карету со скрипучими осями, увозившую ее из Ярославля мимо Москвы назад в Польшу, навстречу нищете и позору. И первое, что в памяти, — грязь! Грязь впереди, насколько глазу дорога доступна, и сзади, и под колесами, и вся карета в ошметках грязи, чавканье копыт коней охранного отряда, а когда иной нетерпеливый проносится мимо кареты галопом, брызги московской грязи заплескиваются в окно кареты, успевай только лицо заслонить… И отчаяние! И досада! И ненависть! И бессилие! И вдруг крики, брань, пищальные и пистольные выстрелы, звон сабель. Падает подстреленный коренник, и карета сползает в обочину, накренивается, и Марина вываливается в грязь под ноги мечущихся в боевом азарте коней. Чьи-то сильные руки выхватывают ее из грязи и вздымают высоко над грязью и дорогой. Юный богатырь (разглядела лицо) стоит посередине яростной сечи, сильные руки его нежны в обхвате, и Марина полна доверия к этим рукам, полна радостных предчувствий, что перерастают в истинную радость от слов, сказанных шепотом в самые уши ее.
— Жив царь Дмитрий, слышь, царица, жив! Не погубили его в Москве. По его повелению и воеводы Сапеги велено отбить тебя и доставить в Тушино к супругу твоему и Государю нашему. Согласна ли?
— Сам-то видел ли его? Точно ли он?
— Сам не видел. Отец мой, князь Долгорукий…
Не погасла радость, не потускнела, но как бы замерла в трепете. Неужто чудо? А и верно — сколь ни отчаянно было ее положение в ярославском заточении, когда все ее предали, отреклись, никогда, ни дня, ни часа не проходило без веры в чудо, что не оставит Господь, что не игрушка в Его руках, Что хитроумен замысел Его. И только смерть Дмитрия, только слухи и вести о том колебали веру. А если жив…
Вот она уже и на ногах на сухом пригорке, а у ног в рыцарском поклоне красавец рыцарь князь Василий Масальский, обласканный когда-то царем Дмитрием и верно ему служивший. Значит, правда! Она по-прежнему царица московская! Радостный, спешит к ней отец, одежда, руки и лицо его грязны, как и у брата Станислава и у пана Олесницкого, но на лицах торжество, гайдуки на конях кругами ходят, крики их заглушают слова князя Масальского, и не только слова — слезы глаза застят, не дают глаз княжеских узреть подлинно… И зря!…
Вот она снова на руках Никиты Долгорукого. Под общий вопль он доставляет ее в карету, что уже от грязи очищена и в обратную сторону, как и остальные кареты, развернута. Рядом садится отец и брат Станислав. А Марина вдруг чувствует тяжесть век и с первыми рывками и толчками впадает в сон, в котором видятся ей людские тени на белых каменных стенах, невнятный шепот уст слышится вкруг ее, и дальние громы за белыми стенами тоже будто вещают о чем-то великом и неизбежном. Так и проспала всю дорогу от Верхова, где отбили их обоз люди Сапеги, до деревни Любеницы, куда должен был прибыть и сам усвятский староста пан Ян Сапега — новый соподвижник царя Дмитрия. Здесь, в этой деревне с ласковым названием, что на всю жизнь запомнилось, и претерпела Марина первое, но самое страшное порушение веры в чистоту людских помыслов и поступков. Все, что было потом, после, все было мельче и пакостней. И привычней. А тогда! Матерь Божия!
Князь Василий Масальский и ранее, еще в Москве, не будучи близко допущенный к царице, при случае не скрывал от нее взоров своих, полных тайного чувства. Ослепленная царским счастьем, Марина, однако же, взоры сии примечала, они не оскорбляли, ибо не было в них дерзости, даже как бы на заметку взяла, поскольку еще в Кракове доносные слухи о флирте царя с Ксенией Годуновой потерзали ее сердце. По требованию отца Ксению постригли, но если царь от природы падок на баб, с тем один прием верен — ревность возбудить… Ах, когда б только такие заботы поджидали Марину в царстве московском!
Ныне же князь Василий смел и дерзок, никому не уступает в прислуживании царице, с утра на глазах, в угодливости да услужливости тороплив и умел. Как когда-то мрачнорожий дьяк Афанасий Власьев, сосланный Шуйским в Уфу за верность царю Дмитрию, упрямо отставляет князь от Марины и отца, и брата, словно их права с его правом не сравнимы… Но более всего тревожат Марину хитрости князя, чтоб наедине остаться. Решила — пусть, поддалась уловке, ожидая признания, готовая достойно ответить, и, когда на колени пал, бровями должное изумление выразила. Но что услышала?!
— Прости, царица, ради Бога, прости, но более нет сил утаивать от тебя… Вижу, как радуешься… оно бы и следовало радоваться, когда б в Тушине ждал тебя настоящий царь Дмитрий. Но там другой тебя ждет, кого не знаешь…
Тогда-то ногами затопала, «здрада!» — закричала, охрану призвала, а первый, кто на зов прибыл, — Никита Долгорукий с саблей в руке. Когда повторила ему слова Масальского, потребовал молодец поединка с князем, на что тот ответил, что драться ему с долгоруковским выблядком не по чину (так узнала Марина о незаконном рождении Никиты), но тут уж и другие навалились, поляки и русские, скрутили князя, и прощальный взгляд его с укоризной навек остался в памяти оттого еще, что в сей миг поняла правду, о какой догадываться не смела.
Потом были разговоры и уговоры. Сначала отец, потом по очереди патеры Антоний и Савицкий о своем — о подвиге для римской церкви. Дала уговорить себя. Поверили, что уговорили. Но сама-то! Ей ли не знать, что возвращение в Польшу смерти равно, понимала, но сомнений да колебании не было вовсе. Мука была. Какая мука — кто поймет! Сперва боярам московским в глаза смотреть не решалась, не от стыда, правда, а от страха за возможный укор, за хмуростью лица пряталась от них. Но когда увидела, что и они все, именитые, ясновельможные, обмана не стыдятся и служат исправно, что чернь стелется под ноги без ропота и оглядки, что, наконец, царство москальское, несомненно, по Божьей воле в прах низвергнуто, под ноги брошено — только подобрать, то кто, как не она, законная царица, всем народом на царство венчанная, в отличие, положим, от боярского ставленника Василия Шуйского — кому, как не ей, подобрать, а тот, кого за глаза царьком тушинским зовут, что ж, патер Савицкий прав, Божья воля не одними чистыми руками вершится, не хуже он и не лучше прочих, через кого закон утверждается и торжествует.
Сколько потом было всего… А Долгорукие? Князь в советниках тушинского царя пребывал вместе с Федором Романовым, с князьями Турениным и Засекиным и боярами прочими. Сын же его незаконнорожденный, фамилию княжескую противоуправно носивший по отцовскому повелению, во многих сечах отличился, а когда отец его изменнически крест Владиславу целовал, от отца-благодетеля отступился, фамилию свою изменил на Долгов, в охране тушинского царя подвизался, да не охранил. С казаками Заруцкого напал на стан касимовских татар, погубивших тушинского царя, в сече сей и потерял правую руку, после того исчез и вот теперь что же, объявился монахом-лазутчиком?
Да, Марина хочет говорить с Никитой Долгоруким с глазу на глаз, и, когда приводят, не узнает она молодца-богатыря, да и как узнать — худ, что оглобля, взгляд угрюм, борода метлой на груди, монашеская рвань еле на плечах держится, кровь на губах распухших запеклась, смотрит на Марину и будто не видит… Но было едва заметное движение костлявых плеч, только намек на поклон, а Марина и этому рада, словно мог вообще не узнать.
— Будешь ли говорить со мной? — спрашивает Марина, отходит в дальний угол, садится на лавку, жестом позволяет ему сесть напротив.