Мопассан усмехнулся, растерянно поводя глазами по сторонам.
— Смотри, как развернулся этот подонок, — продолжал Садай Садыглы. — Ни стыда ни совести. Что делает с человеком ненасытная жажда власти! У этого Жопахана Пиздаханлы нашелся целый арсенал отборной лжи, чтобы оболгать свою малую родину, но не нашлось ни слова сострадания к своему крестному отцу. А ведь этого Жопохана не Бог сотворил из глины, Мопош, сотворил его тот же наш Вождь. — Он сел, опустошенный, его охватили отчаяние и уныние. — А теперь, будь добр, скажи мне, кто разрешил Бабашу Зиядову напечатать в официальной партийной газете такое зловонное дерьмо и почему под этим дерьмом он подписался не Бабашем Зиядовым, а Бабаханом Зиядханлы? В роду у этого ублюдка никогда не было ни беков, ни ханов.
— Что я могу сказать, — выдавил из себя Мопош после продолжительной паузы. — Наверное, ему посоветовали так подписать статью. Значит, так решили.
— Кто это так решил?
— Да наверху. Где же еще решаются такие вопросы?
— А что, там, наверху, войну начинать собираются? Если Бабаш их человек, почему же в своей с позволения сказать статье он так бездумно, как безответственный митинговый «патриот», подливает масло в огонь?
Очевидно, директор решил, что настал подходящий момент для того, чтобы продемонстрировать артисту свой ум и государственный подход.
— Твоя наивность убивает меня, честное слово! Разве ты не видишь, что вытворяют эти фокусники-«фронтовики», повсюду орущие: «Карабах, Карабах!»? Да ведь им наплевать на Карабах. Их цель скинуть эту власть и взять власть в свои руки.
А чернь на улице сейчас слушает только тех, кто ругает армян. Что же в таком случае должно делать правительство? Они тоже вынуждены в своих целях разыгрывать армянскую карту. Это — политика, мастер. А политика — вещь многоликая. — И Мопассан улыбнулся, явно гордясь своим умом.
— Да, да, очень большая политика. Ей-богу, просто гениально! Значит, черни опять повезло: вот какие возможности открылись для подлости. Можно творить любую пакость, все равно в конечном итоге виноваты будут армяне. — Артист близко подошел к директору и посмотрел ему прямо в глаза. — Теперь, Мопош, давай поговорим как мужчина с мужчиной: если пьеса твоя посвящена такой «гениальной политике», то можешь заранее считать, что я от нее отказался. Я уже не в том возрасте, чтобы пропагандировать со сцены подобную чушь и пошлость.
Если бы Мопассан Мираламов видел в главной роли в этой пьесе, на успех которой он возлагал большие надежды, кого-нибудь другого, то, быть может, пренебрег бы просьбой автора и даже желанием начальства и прямо сейчас рассчитал бы этого чистоплюя. Но дело было в том, что и сам он видел в этой роли только Садая Садыглы.
— Странные вещи ты говоришь, — произнес он. — Разве подобает мне в таких делах хитрить с тобой? — Он вытащил из ящика стола папку и протянул ее артисту. — Вот пьеса: «Мы ад назвали раем». Уже по одному названию видно, о чем здесь речь. Ты сам в свое время говорил нам все это, только у нас ума не хватало понять. А теперь появился молодой автор, написавший об этом пьесу. Создал в ней отрицательный образ Вождя, этакого политического авантюриста. — Директор умолк, ненадолго задумавшись. — Такой большой артист, как ты, до сих пор не получил звание народного. Почему? Потому что ты всегда говорил правду. Никогда не склонялся перед этим политическим драконом. А сейчас, тысячу раз слава Аллаху, все постепенно меняется. И Новый хорошо знает тебя. Знает, что ты один из немногих среди интеллигенции, не певших Вождю дифирамбов. Так что после премьеры сразу получишь звание, которого давно достоин. Все обговорено.
Казалось, Мопассан Мираламов хочет заворожить Садая Садыглы. И любой, кто сейчас посмотрел бы на них со стороны, мог поверить, что директору это удается. Потому что артист, казалось, покорно и смиренно молча слушал Мопассана. На самом же деле Садай Садыглы просто устал. Сейчас для него не было никакой разницы между Бывшим и Новым, Мопошем и Бабашем, Джамбул Джамалом и Джингез Шабаном, между правдой и обманом, истиной и ложью. Все кругом казалось ему пропитанным фальшью и продажностью. И еще какое-то не поддающееся объяснению чувство стыда и сожаления безжалостно преследовало артиста. О чем же он столь мучительно сожалел? Может, о том, что разболтался с Мопошем, который и после всего происшедшего ничему не научился и, как встарь, старался быть безжизненной декорацией придворно-партийного театра? А может, эту бездонную душевную пустоту оставил ему после себя Джамал — такой жалкий и практичный, не имеющий ничего общего с тем желтовато-розовым церковным светом и их айлисским общим детством? Или стало ему так тяжело и тревожно оттого, что увидел он мысленно новый облик Вечного Зла, обретший и новое имя — Бабахан Зиядханлы?
Так или иначе, за день до того трагического воскресенья декабря 1989 года после многочасовой утомительной беседы с Мопассаном Мираламовым Садай Садыглы находился в унизительной пустоте. И самым ужасным было то, что в этой пустоте даже священный алтарь эчмиадзинской церкви казался Садаю Садыглы таким же тоскливым, как сцена их театра.
Он вышел из театра с мутным сердцем и иссушенным умом.
Глава четвертая
Доктор Абасалиев утверждает, что, если бы зажгли всего по одной свече каждому убиенному армянину, сияние этих свеч было бы ярче света луны
Густой туман, целиком поглотивший мир…
Но не может мир состоять из одного только тумана. За ним обязательно что-то должно быть. Мир, скрытый туманом, скоро обязательно проявится. Садай Садыглы знал это и в своем бессознательном состоянии ждал только этого.
Туман действительно стал постепенно рассеиваться, однако артист все равно не мог понять, где находится. И вдруг он обнаружил себя на холодном каменном тротуаре. И показалось ему, что он в Айлисе, сидит прямо посреди мощенной камнем улочки, идущей к Вурагырдской церкви. Однако с того места, где он сидел, ее не было видно, не было видно и высокой горы за церковью, и охваченный тревогой и страхом, артист вновь пытался понять, где он: если это действительно мощеная вурагырдская улочка Айлиса, тогда куда же делись церковь и гора?..
И тогда артист со сладкой надеждой поверил, что он уже далеко и от горы, и от церкви, и от вурагырдской улицы и уже приближается к Эчмиадзину. Это новое счастье, бальзамом пролившееся ему на сердце, охватило его именно в тот миг, когда его перевозили из операционной в палату. Хоть разум его был сейчас бессилен понять происходящее, какими-то органами чувств Садай Садыглы ощутил перемену места.
Лишь на четвертый день — ближе к вечеру — состояние больного стало относительно улучшаться. Говорить он пока не мог, но, кажется, слышал голоса и даже понимал, о чем говорят. Уже три дня Азада ханум неотлучно находилась при муже. Мунаввер ханум тоже проводила в палате Садая Садыглы большую часть дня.
А доктор Фарзани, казалось, обрел в лице Азады ханум давно потерянного близкого человека. Все свободное время он не покидал палату. Перемежая русскую речь с азербайджанской, они разговаривали на различные темы. Палата, куда доктор Фарзани всего четыре дня назад поместил артиста, из больничного помещения превратилась в дом, где живет дружная семья.
Азада ханум пока не решалась сообщить отцу о тяжелом состоянии мужа.
И доктора Фарзани просила не раскрывать всей правды в телефонных разговорах с отцом, пока больной не выйдет из комы, так как опасалась, что это может разволновать его. Однако в этом вопросе доктор Фарзани не хотел изменять и своему врачебному долгу. «Немного похоже на краниостеноз — не тревожьтесь, все пройдет», — говорил он. Ведь при желании краниостеноз, то есть травму мозга, можно было истолковать и как травматическую кому.
Никого, кроме Нувариша Карабахлы, доктор Фазрани не пускал к больному. Будь на то воля Мунаввер ханум, она бы и Нувариша не пускала: ей не нравилось, что Нувариш каждый раз выходит из палаты со слезами на глазах. По мнению медсестры, его трагическая поза у постели больного наводила на мысль об оплакивании покойного.