На четвертый день пребывания Садая Садыглы в больнице начали ощущаться существенные изменения в его состоянии. Он шевельнул языком, стараясь облизнуть губы. Его правая рука находилась в непрерывном движении. Артист напрягал все силы, старясь поднять ее, и Азада ханум очень опасалась этого: ей казалось, что он хочет поднять руку, чтобы перекреститься.
Мунаввер ханум из ложечки поила больного мясным бульоном. Доктор Фарзани неслышными шагами прохаживался по палате, иногда останавливался и, не отрывая глаз от телевизора, о чем-то серьезно думал. Звук телевизора был приглушен, на экране какой-то плотный широколицый мужчина с густой бородой, которого в последнее время можно было часто видеть на экране, о чем-то горячо говорил, размахивая руками.
На самом же деле это был поэт Халилуллах Халилов, который благодаря своим стихам о партии и Ленине уже более тридцати лет занимал место в школьных хрестоматиях. Однако те стихи в один год стерлись из памяти людей вместе с именем автора. Ныне поэта звали Улурух Туранмекан, и сотни тысяч людей не только на митингах на площади Ленина, но и в самых далеких селах на свадьбах и поминках вдохновенно читали наизусть его поэму «Карабах — ты мой чырах[30]». Разумеется, доктор Фарзани знать ничего не знал ни о Халилуллахе Халилове, ни об Улурухе Туранмекане. Возможно, просто как врач он хотел понять, из каких источников черпает этот человек свою неуемную энергию. Впрочем, в конечном итоге он пришел к выводу, что здесь особо понимать нечего. И подтолкнули его к такому выводу две строки, которые, заканчивая выступление, поэт произнес громче и с особым пафосом:
— Ну, молодец! — махнул рукой доктор Фарзани и, отойдя от телевизора, снова стал прохаживаться по палате. — Этот бородатый ребенок, наверное, и Азраила не боится. Думает, что не наступит день, когда и ему отмерят его пай земли. Длиной самое большее в два метра, а шириной — не более пятидесяти-шестидесяти сантиметров. Впрочем, нет, — засмеялся доктор, — его доля, наверное, будет чуть побольше — борода у него больно широкая.
Так, в хорошем настроении, доктор подошел к больному. Осторожно приподнял его веки, внимательно вглядываясь в зрачки.
— Назначения пока останутся теми же, — сказал он. — Подождем, пока он начнет узнавать людей и говорить. Надо сделать все, чтобы предотвратить инсульт. Если удастся избежать инсульта, с остальными болячками он с Божьей помощью справится. Пока он далеко. Вернется, когда захочет увидеть нас. А вот если не захочет… — Доктор вздохнул и улыбнулся. — Да нет, Бог даст, захочет.
Садай Садыглы, действительно был далеко. Очень далеко от доктора, жены, палаты, в которой находился, и даже от травмы мозга и ран на теле. В Айлисе… Да, да, безусловно, он был в Айлисе. Однако этот Айлис был не реально существующим в мире, а тем, который когда-то, в четыре-пять лет, Садай увидел во сне и куда как-то весной откуда-то забежал красивый черный лисенок. Садай всего раз увидел его на заборе их двора. Черный лисенок перепрыгнул с забора на дерево, стал скакать с ветки на ветку и затерялся среди зеленых листьев. А через несколько дней Садай увидел, как Джингез Шабан застрелил этого лисенка около родника — на заборе перед Каменной церковью. С тех пор лисенок чуть ли не каждую ночь снился Садаю.
И вот сейчас тот лисенок был опять жив. Перепрыгивая с заборов на деревья, с деревьев на заборы, он двигался от одного конца Айлиса к другому. И один Бог знает, как давно шел по следу этого красивого черного лисенка мальчик четырех-пяти лет. Он никогда не видел животного красивей. И не было лучше весны, и никогда в мире не было Айлиса, прекрасней этого. Свет. Всюду свет. На горах — солнечный свет. На деревьях — свет черешен. Еще только появились первые листочки на вербах. Только распустилась сирень. Что же это был за год, какой поры была та весна? Ведь черешня еще не созревает в пору цветения сирени.
И еще казалось, заборы, по которым скакал тот игривый лисенок, были воздвигнуты не из камня, а из желтовато-розового света, и свет этот лился со стен на улицы, дороги. Все дворы, которые видел в Айлисе тот мальчик, были аккуратно убраны, обсажены цветами, улицы были чисты, как стеклышко.
Окрашенная тем светом, текла вода по арыкам, по краям которых росли фиалки и ирисы. Красавец лисенок скакал, радуясь и играя, по заборам вверх, к Каменной церкви, купол которой золотился под лучами солнца, и вместе с ним радовались и трепетали ярко-зеленые листья ореха, алычи и абрикосов, растущих вдоль заборов и по краям арыков. Иногда лисенок исчезал из виду среди яркой зелени листьев, потом появлялся снова. И именно в эти мгновения — между появлением и исчезновением лисенка — лежавший на больничной койке Садай Садыглы испытывал самые болезненные муки.
Одним словом, констатация доктора Фарзани, что больной сейчас далеко, была точна. И прав был доктор, когда говорил, что сейчас только от самого больного зависит, будет ли он дальше жить или нет: захочет — вернется, не захочет — останется там…
Больной же пока не хотел возвращаться. Сказочно-прекрасная погоня за лисенком продолжалась. И единственным желанием мальчика было поймать его, прижать к груди, расцеловать, погладить это прекрасное создание по голове, по хвосту. Пока этот лисенок, живой и здоровый, скакал по залитым светом заборам и мог укрываться среди зеленой листвы, и артист наш Садай Садыглы был жив.
В последний день года Мунаввер ханум, придя на работу, первым делом стала снимать повязки с больного. Она радостно сообщила врачу, что вывихи на двух пальцах, левом локте и запястье полностью пришли в норму. Потом Мунаввер ханум и Азада ханум сообща как следует протерли тело артиста спиртом. Теперь из физических проблем оставался только упакованный в гипс перелом правой ноги. Что же касается сознания больного, то здесь особых перемен не наблюдалось: пока невозможно было понять, реагирует ли он на разговоры окружающих.
Азада ханум заранее планировала устроить в палате новогоднее застолье. Она намеревалась пригласить и отца из Мардакян, чтобы провести этот вечер вместе. Потому что и доктору Фарзани, и Мунаввер ханум тоже не с кем было встречать Новый год.
Однако доктор Абасалиев, хоть и обещал днем, что к вечеру приедет в город, позже передумал. Задолго до наступления вечера он позвонил и сказал: «В такой день боюсь оставлять дачу без присмотра. Превратили страну в бандитский притон.
Я уже и на мардакянцев полагаться не могу».
Впервые в жизни Азада ханум встречала Новый год без отца. Мунаввер ханум, жившая неподалеку от больницы, встретила Новый год вместе с Азадой ханум, а потом ушла домой. Доктор Фарзани на несколько минут заглянул в палату перед уходом Мунаввер ханум, а потом засел в своем кабинете ждать звонка от дочери из Москвы. Азада ханум осталась с мужем наедине и, желая пробудить его, говорила ему слова, которые долгие годы скрывала в самых дальних уголках сердца: теперь этими словами она, как ребенка, ласкала мужа. Но и в эту ночь Садай Садыглы не произнес ни слова. Говорили только глаза артиста. Глаза эти порой, казалось, то смеялись, то плакали. Но чаще они были устремлены в какую-то бесконечную даль — словно смотрели прямо в лицо Всевышнему.
На десятый день после того, как Садай Садыглы попал в больницу, ранним утром доктор Абасалиев неожиданно распахнул дверь и вошел в палату. Когда старый психиатр возник на пороге в свитере, надетом под плотную куртку, и с портфелем в руке, доктор Фарзани, только что окончивший утренний осмотр, мыл руки в дальнем конце палаты. Мунаввер ханум приготовила для доктора завтрак и раскладывала его на круглом столике. Азада ханум стояла у окна и, глядя на двор, думала об отце, которого не смогла навестить на прошлой неделе. А больной по-прежнему лежал, улыбаясь, как мальчик четырех-пяти лет, однако с отсветом тоски в глазах… День был ясным и солнечным, несмотря на сильный ветер. Посторонний человек, заглянувший снаружи, решил бы, что сейчас заливающему палату солнечному свету больше всех радовался именно больной.