Через два года после процесса, в марте девяносто шестого, окончательно подтвердился проверенный двумя специалистами диагноз болезни Руфи; в апреле она решила «выслушать» свой недуг и только потом взяться за него «по всем правилам искусств». «Это мое тело, — сказала она Зуттеру, — и я уверена, что оно само должно найти правила, способные ему помочь».
«Так тому и быть», — часто повторяла она, Зуттеру было хорошо знакомо это выражение, постоянно встречавшееся в сказках. «Так тому и быть, — сказал бедный рыбак рыбке, пообещавшей ему превратить его хижину в роскошный дворец, — но какая мне от него польза, раз там будет нечего есть»? И в придачу к дворцу попросил еще и шкаф, полный самых лучших яств. «Так тому и быть, приму от тебя и этот подарок», — сказал, позволю себе заметить, рыбак рыбке, словно это он оказывал милость своей благодетельнице, а не она ему.
Но и в сказке «Шестеро слуг» королевич сказал толстяку, которого он принял сначала за копну сена: «Зачем мне такой увалень?» — «О, — ответил толстяк, — это еще что, а вот если я раздуюсь как следует, то стану в три тысячи раз толще». — «Так тому и быть, — согласился королевич, — ты можешь мне понадобиться, пойдем со мной».
«Так тому и быть» — ответ Руфи на болезнь, которую официальная медицина принимает без всяких оговорок. Она умеет лишь точно подыскивать слова, вроде «и тогда…», «словесное меню», как выразился главный врач. «Так тому и быть, значит, я должна с толком использовать время, которое мне осталось». Зуттер, сопровождавший Руфь к главному, догадался, что тот подумал, но не решался высказать: у вас осталось мало времени. Предостережение врача основывалось на статистике, но выводы из его слов Руфь собиралась в спокойной обстановке сделать для себя сама. «До сих пор я толком не знала, что такое время, — сказала она врачу, — теперь узнаю, что оно мне принесет».
«Есть способы лечения, которые принесут вам больше пользы, поверьте мне», — убеждал врач, не замечая, что говорит с пациенткой на разных языках, на что Руфь сдержанно возразила: «Нет, я этому не верю».
В сказке о шести слугах толстяк и впрямь позаботился о том, чтобы триста жирных быков, которых королевич должен был съесть у родственников невесты вместе со шкурой, шерстью, костями и рогами (не говоря уже о трехстах бочках вина в подвале), бесследно исчезли в его брюхе. В конце толстяк даже помог спасти жениха и невесту, когда злая волшебница послала вдогонку за ними свое воинство: «Он выплюнул позади кареты выпитую им морскую воду, и образовалось большое озеро, в котором застряло и утонуло воинство волшебницы».
«Никогда не знаешь, в какой момент может понадобиться такое толстое брюхо, — заметила Руфь, — надо лишь вскрыть его — и из него выльется Красное море».
Он с трудом выносил эти ее отчасти романтические, отчасти фривольные изречения. Они не только подавляли его волю — о них, не компрометируя Руфи, нельзя было рассказать никому из тех, кто ожидал от семьи Гигакса и Ронер неизбежного крестового похода против рака. Об этом не могло быть и речи, иначе пришлось бы предать Руфь и дискредитировать себя, ее спутника, которому сам Бог велел найти разумные способы борьбы с безрассудством больной и при необходимости заставить ее лечиться. Зуттер не чувствовал себя вправе навязывать ей подобный рецепт, да и сомневался, что у него хватит на это сил. Если бы у сказочного выражения «так тому и быть» имелась вторая часть, то в интерпретации Руфи она звучала бы так: «И кто знает, чем все это кончится». Ей хотелось знать, чем.
Как раз в то время, когда Руфь заглядывала в глаза Медузы, Зуттеру вроде бы улыбнулась удача. К его шестидесятилетию газета, для которой он вот уже тридцать лет писал свои судебные отчеты, отобрала дюжину из них и опубликовала в собственном книжном издательстве с предисловием главного редактора, более чем справедливо оценившего работу автора. Он назвал отчеты историей морального падения 70-х, 80-х и 90-х годов — «вы поймете это из процессов, состоявшихся в этот период» — и скромным, но весьма заметным вкладом в историю культуры, именно потому что автор не судит и не настаивает на своей правоте, а предоставляет право читателям вынести свой приговор, даже если он и не совпадет с решением суда; при этом он имеет смелость апеллировать к их естественному чувству справедливости, не прибегая к дешевому популизму. Судебные репортажи Гигакса, писал редактор, это поучительные истории, рассказанные человеком не только с чистой, но и способной подвергать все сомнению совестью.
— Замечательно, Зуттер, — сказала Руфь. И добавила: — Так тому и быть.
Эта маленькая похвала была приятна Зуттеру, пережившему из-за своих репортажей немало неприятностей. После каждого опубликованного отчета приходили читательские письма, в которых ставилась под сомнение его порядочность, не говоря уж об анонимных посланиях, грозивших ему высылкой из страны, садистскими, в мельчайших подробностях описанными пытками или просто-напросто ликвидацией. В этом смысле выстрел в рощице не был так уж случаен. Пришлось Зуттеру распечатать и пакет, в котором, правда, была не бомба, а человеческое дерьмо; это случилось после процесса над обвинявшейся в убийстве мужа калмычкой: отчет Зуттера способствовал смягчению приговора.
Эта статья завершала юбилейную книгу и была ее кульминацией. Газета поддержала своего сотрудника, нарушившего общепринятые правила, сей акт гражданского мужества помогло ей совершить еще и то обстоятельство, что Зуттер именно за эту свою работу был удостоен премии города.
Но газета — не вольер для райских птичек; вскоре она дала Зуттеру понять, правда, весьма тактично, что выполнила перед сотрудником Гигаксом все свои обязательства и надеется, что впредь он не будет испытывать то терпение, которое она неоднократно к нему проявляла. Правда, она не отвергла его следующий отчет — гротескно-комическое описание автомобильной аварии, сопровождавшейся бегством водителя с места происшествия; но публикация откладывалась так долго, что необходимость в ней отпала сама собой. В иронии Зуттера увидели набор плоских острот или даже подражание, печатать такое не было смысла. Хотя главный редактор и заявлял, что очарование и непредсказуемость прозы Зуттера не знают срока давности, но теперь, похоже, он и знать не хотел о том своем изящном высказывании.
Неудачу с публикацией надо было повторить, чтобы продемонстрировать тенденцию. Однажды статья Зуттера куда-то «запропастилась» и не попала на тот стол, где ей могли дать соответствующую оценку и ход… Когда Зуттер принес копию, материал уже устарел, или, как теперь выражались в редакции, был «пережеван».
Прошло некоторое время, прежде чем Зуттер осознал, что книга, выпущенная ко дню рождения, была его прощальным выходом на публику, организованным газетой, поощрением накануне увольнения. Прекрасно, сказала газета (Руфь сказала то же самое), что было, то было, вы оказали нам немало добрых услуг, этим и удовольствуемся. Газете надо удержаться на рынке, где манипуляция общественным мнением требует иного стиля, не такого, на котором то и дело спотыкаешься. Шестьдесят — возраст почтенный, Зуттеру пора бы вспомнить об этом и элегантно освободить место, которое он и так уже не занимает.
Похоже, в вышестоящих инстанциях знали, что в материальном отношении Зуттер не зависел от продолжения своей работы в газете. У него, как известно, была хотя и больная, но состоятельная жена, и он вполне мог позволить себе продолжать свои стилистические упражнения для собственного удовольствия. Целиком посвятить себя уходу за женой — разве можно представить себе что-нибудь более человечное?
Пока Зуттер боролся с растерянностью, вызванной диагнозом Руфи, он готов был поддаться соблазну и смириться с тем, как поступила с ним газета. Но больная Руфь была уже не столь миролюбива, как прежде. «Вспомни молодость, Зуттер, — говорила она, — не занимай выжидательную позицию, нападай первым. Я не хочу бороться за свою жизнь в одиночку! Помоги мне, Зуттер, не будь размазней, иначе тебя растопчут в лепешку!»