— Ты мешаешь мне работать, — сказал Зуттер, и только когда она хихикнула, заметил, что напечатал эту фразу.

Надо знать, — продолжал он стучать по клавишам, — что Хельмут X. в последние дни жизни постоянно слушал «Песни мертвых детей» Малера, а когда на него обрушился топор жены, звучала, без конца повторяясь, «Песнь о земле». Накачавшись алкоголем, он спал и видел себя снова в неразделенной семье, и только милость Ялуки не дала ему вернуться к жестокой реальности.

— Так еще прекраснее, — сказала Руфь.

Итак, он до конца сыграл роль, которая выпала ему по сценарию Ялуки. Ради нее он покинул страну, которая, правда, не могла предложить своим гражданам мировую революцию, но во всяком случае давала надежные рабочие места, право на пенсию, возможность отводить детей в детский сад и отпуск по уходу за новорожденным. Со своей маленькой, уже тогда внутренне разобщенной семьей он сорвался с места и ринулся в свободный мир, в джунгли свобод, которые были ему неведомы и которых он не хотел знать. Он изводил свою жену заботой и вниманием, в которых она давно уже не нуждалась, и с таким упрямством мешал ей жить, с каким сейчас моя славная женушка Руфь мешает мне работать.

— Где у тебя топор? — спросила Руфь. — Уверена, ты его куда-то засунул. Не мог же ты подумать, что я стану искать его, чтобы…

В последний год своей жизни Хельмут X., отслужив свой срок в роли принца, пытался быть для нее тем, кем еще мог: защитником, преданным слугой, радетелем, опекуном, приемным отцом…

— И ребенком, — добавила Руфь.

И ребенком, — отстучал Зуттер. — Когда она потеряла своего первенца. «Песни мертвых детей».

— Но есть и другой ребенок, — сказала Руфь, — живой.

Хельмуту пришлось узнать, что он, высококвалифицированный специалист в своем деле, напрочь лишен способности устроить свое личное счастье — добиться любви живой женщины. Ялу была жестокой женщиной, но вульгарной не была никогда. И в Западной Германии, и в Швейцарии она была далека от мысли о том, чтобы воспринимать уязвимость мужа как его слабость, как недостаток мужественности. Она не обманывала его с любовником, ибо не скрывала своей любви ни от одного, ни от другого. И она никогда не презирала своего мужа. Вполне возможно, что она страдала, живя с ним, но это никак не мешало ее страсти к художнику Б.

Пусть эту ее невозмутимость здешний суд — в лице прокурора — называет «бессовестной». Но, с точки зрения Ялу, она обманула бы своего мужа, если бы что-то скрыла от него. Уходя «на сторону», она не его престиж должна была сохранять, а свой собственный. Ей нужно было думать о том, как устроиться на чужбине; о том, чтобы не впасть там в нищету. Она была слишком горда для нищеты. Как и для обмана. Но ее супруг доказал ей, что он мужчина. Он ничего не мог требовать от нее, когда речь шла о любви и страсти. И не изображал из себя мужа, который не заслужил такой обиды. Не твердил, что так они не договаривались. Поступи он так — и его ставка в игре была бы потеряна. Только теперь он показал, кто он на самом деле. Убей он свою жену или ее любовника — перед ним можно было бы только снять шляпу! Плакать он тоже мог, слезы мужчину не позорят. Пропадет он только тогда, когда начнет жаловаться. Сводить счеты, качать права, хитрить.

До этого Хельмут X. еще не дошел — или не дошел окончательно. Он начал пить, бродяжничать, вредить самому себе. По-настоящему он еще себя не жалел, это было бы концом его гордости — и концом любви Ялуки, ибо ее любовь к мужу всегда была связана с его гордостью. Взяв в руки топор, Ялука опередила его, не дала окончательно скатиться к жалкому прозябанию. Он подставил голову под этот топор — я думаю, в последнее мгновение он знал, что ему предстоит, поэтому убийство было актом взаимного согласия между мужем и женой.

Но прежде чем Хельмут X. должен был пасть жертвой, ему пришлось самому принести величайшую для себя жертву. Он должен был, если воспользоваться образом Эйхендорфа, оставить в одиночестве пастись лань, которую любил больше других. И Ялу оказала ему благодеяние, избавив себя от необходимости наблюдать за угасанием его жизни и страдать вместе с ним.

— Она одним махом избавила его от страданий, — заметила Руфь, — и этим заслужила ласкательное имя. Ялу — в этом есть что-то от сердечной близости. Но если воспользоваться образом не Эйхендорфа, а твоим, Зуттер: даме могло бы прийти в голову прервать отношения с человеком, который не мог писать ее портрет иначе как сожительствуя с ней.

Если воспользоваться чистым разумом Руфи, — застучал по клавиатуре Зуттер, — то можно сразу же сделать и следующий шаг: окончательно Ялука могла порвать с художником, только убив своего мужа.

— Нажми «сохранить», Зуттер, — напомнила Руфь, — иначе этот замечательный текст сотрется и исчезнет для любопытствующего потомства.

— Ты, во всяком случае, его прочитала, — сказал Зуттер, — и твой комментарий не пропадет.

Этот избавительный удар топором был неуместен. Что он мог ей дать? Десять лет заключения в швейцарской тюрьме. Разве что она еще раз найдет способ вырваться на свободу, первый раз это у нее получилось.

— Терпеть не могу рекомендаций покончить жизнь самоубийством, — сказала Руфь.

Как будто она давно уже не покончила с собой! — печатал Зуттер. — В тот самый момент, когда убила своего мужа. Он умер, сознавая, что тем самым она снова восстановила в своих глазах его прежний образ. И, значит, теперь он принадлежал ей, а она ему. Эта жертва…

— Жертва — не то слово, которое я бы оставила в тексте, — предложила Руфь.

— А его и не обязательно оставлять, — возразил Зуттер. — Оно и так останется. Даже ненаписанное. Это убийство было торжественным обетом. Что бы ни случилось впоследствии, оно сделало их связь неразрывной.

— Что бы ни случилось? Но что может случиться?

Я не знаю, — печатал Зуттер, — одного только я не могу себе представить: что Ялука, пережив судебный процесс, сидит в женской тюрьме и считает дни, когда она снова может броситься в объятия возлюбленного.

— Это вряд ли понравится твоему художнику. Да он и не годится для этого, — сказал Зуттер.

— Он не мой художник, — возразила Руфь. — Он женат и объяснил суду, что не давал калмычке никаких обещаний.

— Никаких обещаний, — повторил Зуттер, перестав печатать. — Да, это похоже на Йорга. Он должен был так говорить. И в соответствии с этим действовать, что означало: ничего не предпринимать. Он давно бросил свою натурщицу. Ялу повисла в воздухе.

Руфь так близко придвинулась к нему, что смогла дотянуться до клавиатуры и написала:

Но существует еще одна дочь, Зигги. Она потеряла обоих родителей.

Он нажал на «сохранить».

Закон сегодня разрешает отбывающим наказание матерям держать при себе маленьких детей. Но разве пожелаешь пятилетнему ребенку провести детство за решеткой? Ребенку нужна мать, но разве такая?

Руфь убрала руки от клавиатуры и сказала:

— Ты можешь написать так, если готов взять ребенка к себе.

— А ты готова?

— Да.

Зуттер испугался.

— Вот чего ты добилась, — сказал он. — Этой статьи больше нет. Знать бы мне, где взять другую.

— А разве тебе обязательно писать? — спросила Руфь. — Ты ведь совсем ничего не знаешь об этих людях.

— Во всяком случае, — возразил он, издав злой смешок, — я впервые сижу вместе с тобой за своим компьютером. И мы ведем с тобой непринужденный разговор. Голова к голове. Голова против головы. И твоя оказывается не только умнее, но и прочнее.

— Теперь я по крайней мере знаю, почему у меня болит голова, — заметила Руфь. Четыре часа утра. Мы заслужили свой сон.

— Я — нет, — сказал он. — Мне еще надо придумать что-нибудь. Ялука не должна умереть.

И Зуттер кое-что придумал. С гудящей от бессонницы головой он к семи часам утра достучал-таки до конца статью, которая должна была придать судебному процессу другой оборот.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: