Она и ее муж и думать не думали, что нечто подобное может приключиться с ними в этот послеобеденный час. Они собирались воспользоваться солнечной погодой, чтобы осмотреть клочок земли под могилу, который они приобрели на случай своей смерти. В Виденбахе Ирена выросла, здесь же она хотела обрести вечный покой рядом со своим мужем. До выхода на пенсию он работал поверенным в одном частном банке.
Но не успела супружеская чета войти в лесок, как раздался выстрел. Должно быть, подумали они, стреляют в тире, мимо которого они только что прошли. В этом тире журналисты тренируются, чтобы в случае необходимости защитить себя. Но тут навстречу им попался тяжело раненный Эмиль Г. Он прижимал руки к груди. Между его пальцами сочилась кровь. Он не сказал ни слова, так как и рот его был полон крови. Потом он рухнул у их ног на землю.
Пикантная подробность: жертва — тоже журналист. До недавнего времени он освещал судебные процессы в газете «Тагблатт». Там он прославился своими критическими замечаниями в адрес нашего правосудия. И нажил себе не одних только друзей. После того, как добровольно ушла из жизни его жена, он отошел от активной жизни и замкнулся в себе. Полиция не исключает, что это был акт мести. Сейчас жизнь Эмиля Г. вне опасности.
В каком мире мы живем? Случившееся ставит перед нами и другие вопросы. Супруги К. дали понять репортеру «Субито», что видели преступника, хотя и мельком. Однако в полиции говорят о «преступлении, совершенном неизвестным лицом». Может, кому-то выгодно что-то скрывать? Существует ли связь между судебным репортером Г. и супружеской четой К.? Обычно по пешеходной дорожке днем ходит много народу. Почему в этот день она была пустынной? Или же есть свидетели, которые так и не объявились? И у них есть на это причины? «Субито» ждет ответа на свои вопросы.
Зуттер лежит с закрытыми глазами. Он слышит ритмичные, глухие звуки, нагнетание и всасывание, он связывает их с работой «искусственного сердца и легких». За занавесками со всех сторон что-то тикает, потрескивает и попискивает, вольер, в котором поддерживается жизнь, электронная весна, а внизу, прямо под Зуттером, толчками всхлипывает маленький родничок. Он замолкает, когда Зуттер задерживает дыхание, и снова начинает свою монотонную работу, когда дыхание возобновляется. Зуттер понимает: это воздух, который он сам же и выдыхает, откликается ему откуда-то снизу. А когда он вбирает его в себя, втягивает мимо вставленной в нос трубки в болезненно сжимающуюся грудную клетку, то заставляет джинна в бутылке умолкнуть, пока его снова не разбудит очередной выдох. Он вспоминает, как в детстве, утолив жажду, вдувал через соломинку воздушные пузыри в малиновый сироп. Куда исчезла эта великолепная жажда в последние десятилетия?
«Я еще дышу, господин Бюлау, а вы лишь всхлипываете? — беззвучно спрашивает Зуттер. — Не дело для спасителя жизни! Последнее, что я слышал, прежде чем потерять сознание, была ваша фамилия, врач „скорой“ нахваливал вас, изобретателя дренажного устройства, очищающего мою грудь от жидкости. А вы хрипите, словно вас самих заперли в этом дренаже и не дают дышать. Лучше бы вас звали Зуттером или и того лучше — Гигаксом! Почему именно я должен учить вас дышать? Вы еще здесь, господин Бюлау? Давайте-ка начнем дышать чуть гармоничнее! Я задаю такт, а вы продолжаете, только, пожалуйста, не теряйте чувства ритма. Не всхлипывайте, господин Бюлау, бурлите и пеньтесь! Dum spiro spero, надеюсь еще подышать — то, что доступно последнему глупцу, не обязательно должно быть крайней глупостью».
В монолог Зуттера со своим дыханием неожиданно вмешался его валет. Он зашевелился между ног и напрягся, словно услышал зов — первый с уже незапамятных времен. Не притворяйся, Зуттер, ты отлично помнишь то время, с точностью до года и дня.
В дренаже все замерло. У него, у дренажа, словно перехватило дыхание, потом он начал хрипеть, безудержно, без намека на такт и ритм. Думай о чем-нибудь другом, Зуттер, или уже не можешь? Неужели нельзя восстановить дыхание без приступа удушья? Не успеешь вернуться к жизни, как тут же чувствуешь боль. Воспоминание отдается болью в груди, будто оно годами только того и ждало, чтобы пронзить его, точно выпущенная из винтовки пуля.
Зуттер долго пытается ни о чем не думать. В сгущающемся мраке он слышит, как пузырьки воздуха один за другим поднимаются к поверхности воды, но не могут вырваться наружу. Образовалась корона из пойманных пузырьков, и в глубине, под ними, он узнает рот и волосы, именно оттуда они и выходят. Лицо с последними признаками жизни всплывает к нему из глубины, но никак не может до него добраться. Он все ниже наклоняется к нему, чтобы прочитать, что на нем написано, он знает, что это за вопросы, и старается подобраться к ним как можно ближе, пока его глаза не погружаются в воду. Вода касается его щек, должно быть, он прорвал поверхность воды: пузырьки воздуха ударили ему в глаза и рассыпались веером сверкающих искр. Вода не может их погасить, соленые слезы лишь заставляют их гореть ярче, и больной знает, что жжение не прекратится до тех пор, пока искры не выжгут, не вымоют, не высушат его лицо, пока глаза его не вольются вслед за слезами в Тихий океан невыплаканных слез, окружающий остров Зуттера. Густые сумерки превратились в непроглядную ночь, и в этот момент ему стало ясно: да, я ослеп.
И когда Зуттер почти выговорил это «да», произносить слова стало легче, а вместе с тем полегчало и Зуттеру. Он уже не боится уверенности в своей слепоте, он прогнал страх перед ней, страх и впрямь отступил; каждый выдох был все менее мучительным, а каждый вдох все более спокойным.
Фамилия у Зуттера была другая, но Руфь окрестила его так после посещения одного музея в Лозанне. Там были выставлены рисунки людей, которые считали себя не художниками, а медиумами Бога или орудиями дьявола; им даже не надо было понимать самих себя. Одного из них звали Луи Суттер. Он рисовал свои картинки в богадельне, чаще всего на вырванных из школьной тетради листах в клеточку, рисовал пальцем, обмакивая его в чернила или в сажу. Размашистыми линиями наносил он на бумагу фигурки кобольдов, гномов, домовых — существ, которые никогда не появляются во плоти. И только здесь, на стенах музея, сразу было видно, что рисовавший сжился с ними с детства.
Руфь и Зуттер остановились на некотором расстоянии от картинок этого Суттера, чтобы можно было незаметно разглядывать не только рисунки, но и тех, кто подходил к ним поближе. Так они узнавали то, что говорят о Суттере другие, даже по-французски. Молодой человек, пришедший с девушкой, назвал рисунки «африканскими», une danse noire, танцем чернокожих, и тут же изобразил, как они танцуют. Трудно было поверить, что этот щуплый паренек в очках окажется способен на столь элегантные движения, скупо намекавшие на животные страсти. Но его спутница, казалось, этому ничуть не удивилась. Ее лакированное личико с профилем Нефертити оставалось невозмутимым. Зуттер услышал, как молодой человек произнес Суттээр иледёлодёла, и пока он пытался разгадать смысл непонятного слова, подошла группа гимназистов, у их учительницы волосы были пепельного цвета. Мальчики держались степенно и очень серьезно слушали объяснения учительницы. «Эти рисунки, — сказала она, — вполне можно рассматривать как иллюстрацию к Платоновой притче о пещере, о чем мы с вами недавно подробно говорили». Зуттер внимательно вслушивался, так как никогда не понимал смысла притчи, этой столь же остроумной, сколь и запутанной истории о тенях, которые огонь так отбрасывал на стену, что захваченные зрелищем люди всю жизнь принимали их за реально существующие тела. Он с облегчением почувствовал, что французский учительницы ему вполне доступен и что смысл притчи и после этого объяснения остался непонятным. Во всяком случае, обладавшие даром мышления люди, похоже, воспринимали притчу о пещере одинаково — что в Лозанне, что в Цюрихе. И рисунки Суттера снова предстали перед Зуттером во всей их безмолвной загадочности.