Изумление вызывал не только фокусник, но и номер атлета, который показывали в финале. Циркач поражал богатырской силой, ему легко покорялись любые тяжести, а подковы в мощных руках превращались в жалкие спирали. Затем показывали трюк, вызывавший ужас и бурный отклик зрителей. Атлет ложился между двух раздвинутых стульев — голова его покоилась на спинке одного, а ноги на спинке другого стула, стоящего напротив. На живот силача ставили наковальню, и несколько бравых кузнецов выковывали на ней подкову. В конце на помост выходили все артисты. Апофеозом являлась «колонна Геркулеса»: внизу становился ряд мужчин, на их плечи — другой, выше — женщины и юноши; вершину этой живой пирамиды венчал стоящий на голове ребенок.
Когда представление завершалось, в публику отправлялось несколько артистов. В руках каждый держал оловянную тарелку. Циркачи обходили шумящую теперь толпу, и мелкие монетки с глухим стуком падали в протянутые тарелки.
Показав несколько раз свою программу местной публике и жителям ближайших селений, странствующая труппа покидала город и отправлялась дальше.
Аристократы чуждались подобных зрелищ. Согласно моде, в наиболее крупных придворных театрах предпочтение отдавалось опере, причем французской и итальянской. Исполняли ее приглашенные иностранцы, о гонорарах которых среди немецких актеров ходили слухи, казавшиеся фантастическими.
Невозможно было и вообразить, каких несметных денег, например, стоили спектакли придворного театра прусского короля Фридриха II, заявившего при восшествии на престол, что «Берлин должен стать театральной столицей».
С 1740 года, когда умер Фридрих-Вильгельм, по словам Вольтера, «самый нетерпеливый из всех королей, самый скупой и самый богатый наличными деньгами», его сын Фридрих II обратил «свои заботы на украшение города Берлина, на постройку одного из самых роскошных в Европе оперных театров и на приглашение всякого рода артистов, ибо к славе хотел он идти всеми путями и с возможно меньшими издержками. …Берлин разрастался; там начали познавать житейские услады… Все менялось на глазах: Лакедемон становился Афинами. Пустыри были распаханы, сто три деревни отстроены на высушенных болотах».
По приказу нового самодержца в центре города, на Унтер-ден-Линден, выстроили театр «Опера», директором которого стал И.-Ф. Шёнеман. Открытый 7 декабря 1742 года оперой «Клеопатра и Цезарь», созданной концертмейстером придворного оркестра в Берлине Иоганном Готлибом Грауном по либретто поэта-итальянца Ботарелли, он явился местом, где благодаря баснословно щедрым контрактам демонстрировали свое искусство прославленные иностранные гастролеры. И Шёнеман, который совсем недавно в расходной книге своей собственной антрепризы аккуратно проставлял: «аренда помещения в неделю — 2 талера», «афиша для каждого спектакля — 20 грошей», «освещение театра за вечер — 1 талер», «музыка в день — 1 талер 8 грошей», «издержки на хозяйство — до 5 талеров в неделю» — и не забывал как событие отметить: «башмаки для меня — 1 талер 4 гроша», теперь столкнулся с расточительностью, достойной разве что Креза. Одни лишь декорации и костюмы первых двух итальянских спектаклей, поставленных на сцене «Оперы», стоили 210 тысяч талеров, а на освещение театра расходовали 2771 талер в вечер.
Директору берлинского театра странно было и вспомнить о двух талерах — понедельной плате каждому из трех премьеров его труппы, когда теперь приглашенные в «Оперу» итальянские певцы ставили свои подписи под годовыми контрактами с суммой гонорара от трех до четырех тысяч талеров. Когда же Фридрих II пожелал видеть на сцене своего столичного театра известную итальянскую танцовщицу Барбарину Кампанини, прославившуюся под именем Барбарина, то поступил просто. Его солдаты выкрали балерину из Венеции и через Вену доставили в Берлин. Эта прима-балерина стала обладательницей уникального контракта — семь тысяч талеров в год и отпуск — пять месяцев из двенадцати. Барбарина могла быть довольна: она получала не только в тридцать раз больше, чем ее соотечественник Ботарелли, сочинявший стихотворные тексты опер, содержание которых намечал сам монарх Пруссии, но больше, чем три королевских министра, вместе взятых.
Фридрих II любил также пышные маскарады. Самым дорогим из них было празднество, устроенное ночью 25 августа 1750 года на дворцовой площади Берлина в честь байрейтской принцессы, сестры короля. Здесь показали так называемую карусель. Под звуки оглушительной янычарской музыки, освещенные сорока тысячами фонариков, перед толпящимися зрителями, платившими наличными за возможность увидеть это редкое зрелище, верхом на лошадях появлялись принцы и придворные в блистательных костюмах. Разделенные на четыре кадрили и одетые греками, римлянами, карфагенянами и персами, они неслись друг на друга, стараясь попасть своими пиками в особо устроенные кольца. Присутствовавший здесь король взирал на этот фейерверк динамичных картин, победителям которых вручала призы его сестра Амалия, изображавшая богиню красоты.
Берлинский маскарад, однако, обошелся дорого не столько Фридриху II, сколько его придворным, оплатившим всю роскошь костюмов из собственных кошельков.
Пышное зрелище это смогло ослепить даже такого искушенного зрителя, как Вольтер. Сидя в придворной ложе, он, к тому времени камергер не только Людовика XV, но и Фридриха II, с удовольствием любовался эффектной картиной и вскоре запечатлел ее в своей эпиграмме:
Но тот же маскарад вызвал у соотечественника Фридриха II Готхольда Эфраима Лессинга совсем иную оценку, которую он, отличавшийся завидной прямотой, не счел нужным приукрасить.
Вот как звучала его эпиграмма о «карусели»:
В дни торжественных празднеств, когда Фридрих II бывал не в своей постоянной резиденции — Потсдамском дворце, а в Берлине, он окружал себя пышным великолепием. По мнению Вольтера, «для людей пустых, то есть, в сущности, почти для всех, это было прекрасное зрелище, когда за столом, уставленным лучшей в Европе золотой посудой, он восседал в окружении двадцати принцев империи, а тридцать красавцев пажей и столько же молодых, роскошно наряженных гайдуков разносили большие блюда из чистого золота. Появлялись в таких случаях и первые чины двора, но в другое время о них не было и помину. После обеда отправлялись в оперу, в огромный театральный зал длиной в триста футов, построенный без помощи архитектора одним из его камергеров — неким Кнобельсдорфом».
Король не скрывал своего пристрастия к искусству актеров-иноземцев. Он считал, что иначе и быть не может, «раз немецкие комедианты не в состоянии представить на сцене что-либо разумное». Отказываясь признать искусство отечественных актеров, монарх, по существу, обвинял служителей Мельпомены в чужих грехах. Беда, а не вина немецких исполнителей той поры заключалась в отсутствии литературной, профессиональной национальной драматургии, способной находить живой отклик современников, помогать формированию нового искусства театра.