Но лицо молодой женщины!..
Я осторожно зашивал рану, стараясь брать кожу за самые края, чтобы потом рубец был, по возможности, менее заметен.
Наконец, я сделал операцию и немножко отошел полюбоваться своей работой.
Ничего получилось. Думаю, что рубец будет не очень заметен. Пришлось немного подравнять неровные края раны, чтобы лучше совпадали части кожи. В одном месте я выкроил лоскуты. Сделал по методу так называемых встречных лоскутов. Получилось, кажется, удачно. Я осмотрел лицо с одной стороны, потом обошел больную и осмотрел с другой. Потом стал на скамеечку и посмотрел сверху. Ничего получилось лицо. Жалко, что нет фотографии, — сравнить бы ее со вчерашним днем.
Принесли рентгеновский снимок. Перелом не требовал операции, можно было ограничиться гипсовой повязкой, что мы и сделали, пока больная была под наркозом.
Я сказал традиционное «спасибо» анестезиологам и операционной сестре и подумал, что, собственно, это я благодарю от имени больных, так как, уходя, они иногда говорят спасибо мне и почти никогда не ищут для этого анестезиологов и операционных сестер.
Чувствуется, что кончилась работа, — замечтался.
— Все! Слатали тетеньку.
Реаниматоры-анестезиологи тоже над нею хорошо поработали и говорят, что ее состояние сейчас совсем не внушает опасений и нет нужды класть ее в отделение реанимации — можно положить в палату, в наше отделение.
Я очень доволен. Во-первых, с тяжелой травмой легко справились, а стало быть, ночью с ней не придется опять заниматься, а если ничего особенного не будет, то и поспать удастся. А, во-вторых, я был очень доволен удачно заштопанным лицом. Я знал, конечно, что больная все равно не будет довольна. Ведь она же не видела свою жуткую рану, а потом, что ей, собственно, быть довольной: было лицо целое, а теперь штопаное. Когда еще рубец побелеет и станет незаметным!
Но это ее проблема, а со своей проблемой я справился: лицо, по-моему, даже сейчас красивое, я не знаю, какое оно было, может быть, сейчас красивее прежнего.
Я размылся и, как говорится, «усталый, но довольный» пошел в дежурку записывать историю болезни и операцию.
Спросил ее фамилию у анестезиологов, но они тоже не знали — быстро схватили и повезли в операционную. Естественно, не до документов было. Теперь начинается стадия документации. История болезни должна быть в дежурке, а там все написано: и фамилия, и все, что выяснила служба «Скорой помощи» и приемного отделения. А историю болезни я узнаю по диагнозу. Другой такой травмы у нас сегодня еще не было.
Да. Вот в дежурке лежит история болезни с диагнозом: «Ушиб живота с повреждением внутренних органов. Внутрибрюшное кровотечение (?). Рваная рана и ссадины лица. Перелом левой голени». Да, это она. Фамилия — Горина. Звать — Татьяна Аркадьевна. Как интересно — Горина Татьяна Аркадьевна, так звали мою первую школьную любовь. Смотри-ка, и лет столько же, сколько и мне!
Ох ты! Да это ж она! Адрес ее работы! Она! Танька! Как же я? Это ж было давно. Больше двадцати лет назад!
Я работал электромонтёром. И учился в школе рабочей молодежи. Шутили — «вечерней молодежи». И учился плохо. Тогда учился плохо. А все мои товарищи учились в «детской» школе. И все наши знакомые девочки был из соседней женской «детской» школы.
Пришло то время, когда переходный возраст, по-видимому, заканчивался. Я тянулся к школе, к школьникам, к школьницам.
Мы учились в девятом классе. Параллельный нашему класс в параллельной женской школе («нашим классом», «нашей школой» я называл школу моих друзей, и по сей день друзей) организовывал свой классный групповой новогодний вечер. И кажется, а может быть, и нет, они пригласили наш класс. Не помню насчет вечера, но для приготовления зала к нему мальчики, безусловно, были приглашены. Нет, были мы и на вечере. Я вспомнил. У меня даже есть фотография.
Поскольку я монтер, то и место мое было на какой-то балке под потолком сцены, где я вел проводку к елке. Там же, на потолке, я развешивал какие-то украшения. Скудные были тогда украшения. Даже ваты не было. Во время этих приготовлений мне казалось, что украшением был я.
Еще бы — я сидел на потолке! Девочки-то туда боялись залезать. Они смотрели на меня снизу. Вернее, я смотрел на них сверху. Может быть, они и вовсе не смотрели.
Мне беспрерывно что-нибудь требовалось, и девочки прыгали на стол и тянулись ко мне, тянулись до меня с инструментом, украшением или веревкой. И чаще всех мне подавала, мне казалось, чаще всех ко мне тянулась Таня Горина. Поручение у нее, наверно, было такое. Я на нее смотрел сверху и видел ее не совсем обычный нос — уточкой. (Я все не совсем обычные носы называю «нос уточкой». По правде-то, я не знаю, что такое «нос уточкой».)
Мы работали целый вечер. С каждым часом росла моя радостная поросячья развязность. С каждым часом росла и потребность, нет, не потребность, росло желание, чтобы Таня Горина тянулась ко мне все чаще и чаще.
Она тогда была худенькая, верткая, быстрая. Тогда она была совсем не положительная. Тогда она была ни в чем не уверенная. Разве что детская положительность и уверенность — это не то, что взрослая?
Она вскакивала на стол и на цыпочках тянулась кверху.
А мне все чаще и чаще надо было что-то. И я кричал:
— Горина! Где ее черти носят?
И все были довольны. И я был доволен. И, кажется, она была довольна. И больше всех был доволен один из моих товарищей — самый добрый человек на свете, но до сего дня делает вид, что он — сама суровость. Как он был доволен! «Горина! Где тебя черти носят?» — вспоминает он с удовольствием и сейчас.
А потом меня спросили, делал ли я крестовины для елок. Мне так хотелось все уметь! А я не делал. Так мне хотелось соврать, но застеснялся. Сказал: «Нет, не делал», и тут же от стеснения заорал: «Горина! Где ее черти носят?»
А помню еще, как передергивалась от моего крика одна девочка. Она была единственная из всех тогдашних моих знакомых, которая смеялась, читая Чехова. Мы его юмор еще не понимали. Ей, кажется, не нравились мои крики. А сейчас я потерял ее из виду, хотя она и здесь, где-то рядом.
Да нет, безусловно, вечер был совместный: я провожал же Таню потом домой.
Провожал! Мы гуляли ночью, после вечера.
А вот после развешивания игрушек — не провожал. Как оголтелый побежал домой — было уже поздно. Зря бежал — мне все равно влетело. И напрасно. За этот вечер мне совсем напрасно влетело. Я уже был не шалопай. Хотя мне и казалось, что влетело правильно.
Мы после вечера ходили по Москве. По нашей Москве, границы которой были: центр, улица Горького, Садовая, Кропоткинская, Волхонка, центр. Центр этой Москвы — Арбат. Вот мы и гуляли: от памятника Тимирязеву до памятника Гоголю — Никитский бульвар; от памятника Тимирязеву до памятника Пушкину — Тверской бульвар. И по улице Горького в обе стороны от памятника Пушкину. Не стояли еще тогда ни Маяковский, ни Долгорукий. На месте Маяковского стояло каменное обещание — мол, будет памятник. На месте Долгорукого еще не было даже обещания.
Все было так традиционно, почти обрядово. Она мне что-то говорила о стихах, о Блоке, а я-то и Пушкина плохо знал. Тогда-то я и услышал впервые слово «урбанист», но не спросил, что это значит. Я не спрашивал, я слушал. Впрочем, я почти не слушал. Мучительно думал: «Можно взять под руку или нельзя?» Так хотелось! Но...
Я до сих пор не умею держать женщин под руку. Всегда даю свою руку — опирайтесь. Это выглядит уверенно, сильно, по-хемингуэевски. На самом деле, обратное у меня получается очень неловко.
— Что это у тебя нос на квинте?
Набрался сил и как в омут:
— А что такое — нос на квинте?
Оказалось, что мог этого и не знать. Но все равно я попал в еще худшую переделку: разговор о музыке. Все-таки книги я читал. До пятнадцати лет много читал, до переходного возраста, а вот музыка... Слава богу, разговор о музыке быстро перешел на Большой театр.