Я оперирую, я латаю его, сшиваю ему кожу, кладу шинки.

Уже два часа ночи. Часы висят в операционной. Стрелки припадочно скачут с черточки на черточку. Я этого не вижу, но вдруг в слух врывается прыжок стрелки. Это когда очень тихо — я слышу время. И когда у меня момент есть, создающий возможность время слышать.

Операция кончается. Все идет хорошо. Проверяем всякие там рефлексы, зрачки, давление. Дело идет на поправку. Хм... Тело идет на поправку.

Опять вздор. Чье тело, куда идет? Идет некоторая перекачка сил. Мы отдали свои силы ему. У него прибавилось немного жизненных сил, у нас убавилось, правда ненадолго. Мы — лечащие, он — лечимый, обе стороны несколько уравняли свои силы. Обе стороны несколько уменьшили естественное беспокойство.

Не помню, где-то я читал, что направление времени — это направление к порядку, упорядоченности, к уменьшению беспокойства, к покою. Так ли это?..

...Ну, можно переводить в палату, там ему будет спокойнее. Правда, там он испытает на себе все бесправие больных в больнице. На него напялят дикие одежды, удивительные пижамы, разные тапочки. Уравниловка, доведенная до бессмыслицы и не имеющая никакого отношения к равенству.

Так я и растрачивал свои силы частично с пользой — переливая в него, частично бессмысленно — думая о разных странностях.

(Тогда я еще не знал, что сейчас, через девять месяцев, в нашей больнице будет заседать комиссия и выяснять, сколь правильно я все делал в этот вечер, а вернее, в этот вечер и в эту ночь.

Вот уже три часа они рассматривают со всех сторон историю болезни, выписывают из нее самые различные данные, упрекают меня в том, что я не выяснил у скоропомощников, где и как грохнули этого человека. И вот уже три часа я оправдываюсь и говорю им что-то разумное. А они уже три часа говорят мне, что я, конечно, все делал правильно и ко мне нет никаких претензий, но каково теперь судить обо всем происшедшем следственным органам? И они уже три часа толкуют мне, что писанная мной история болезни не нужна больному, не нужна мне, то есть врачу, а нужна лишь следователю. И я три часа уже ерепенюсь и пытаюсь доказать очевидное всем. И все это от дурости, и моей тоже, а кроме того... а кроме того, от жалости к себе, к себе тоже, и я опять стал отчаянно, но на этот раз бессмысленно и не переливать, а просто выливать свои силы. И им никак не удается угомонить меня, хотя и говорят, что шофер, сбивший объект моих действий, получил три года, и жалко мне этого шофера, которому попался на пути этот пьяный человек. И может быть, если бы я что-нибудь записал о происшедшем, шофер этот получил бы меньший срок или был оправдан даже.

А после того меня будет учить мой начальник и говорить, что я до сих пор не могу усвоить, зачем пишут историю медицины.)

Но все это еще будет, а пока этого я еще не знаю и продолжаю растрачивать силы свои для дела.

Я подошел к двери. За ней темнел коридор отделения. У самой двери, у столика постовой сестры, сидят целых три постовых. Рокочет, скачет и щебечет их оживленный перешепот.

— Так комната у тебя теперь двадцать метров?

— Какой там двадцать! Дом-то панельный. Мой-то на заводе получил квартиру. А вообще ничего, хорошая. Ну не такая, чтоб очень. Там все дармоеды получают хорошие. А мы, нищета голая, и так можем...

Дальше был длинный текст, ругающий «нахалов», «дармоедов» и полный жалости к собственной «нищете».

— А мебель-то есть?

— Мебель я уже купила. Из гарнитуров составила. Все уже есть — и кровать, и шкаф, сервант, стол, ну, в общем, всё.

— Теперь еще холодильник нужен?

— Это я еще раньше купила. Хотела сначала маленький, но потом решила — все равно, один раз в жизни ведь. Купила большой, красивый.

Значит, у тебя всё есть?

— Вот телевизора нет, но мне обещали достать. Какой-то новый, большой.

Мне надоело это слушать. (Как будто меня кто-то приглашал!) Мне стало очень обидно. Просто очень обидно — мы тут льем кровь, льем силы, а тут!.. Будто сейчас делать нечего...

Я злобно прервал их болтовню, чем несколько скрасил свою обиду, велев им забирать больного в палату. Я знал, что еще рано это делать. Я знал, что они сейчас приедут с каталкой, а им скажут: «Рано приехали, ждите». И ждать еще не меньше получаса. Как минимум полчаса. Но я был злобен.

И они уже ждут в предоперационной, стоят и опять о чем-то говорят. Но я не слышал. Я не слушал.

В половине пятого больному стало опять хуже. И все вливания и переливания начались опять, но уже в палате.

Постовые сестры на этот раз тоже вместе с нами принимали участие во вливаниях, переливаниях; переливались теперь их силы.

Все. Около шести утра он умер. Потом, уже после вскрытия, я узнал, что иначе быть и не могло — «повреждения, несовместимые с жизнью». Но если 6 это я знал раньше, разве что-нибудь изменилось? Все равно бы мы пытались, все равно бы вливали и переливали, все равно бы мы теряли силы, все равно бы мы делали все то же самое. Впрочем, глупо обо всем этом думать в сослагательном наклонении.

Больного... уже не больного... увезли.

(И вот пройдут месяцы, и из суда придет частное определение, что, по словам судмедэксперта, у больного не было таких повреждений, которые называются «несовместимыми с жизнью», а, стало быть, раз он все-таки умер, — виноваты врачи, и комиссия медицинская разобраться в этом безобразии должна. И медицинская комиссия уже три часа разбирается и хоть и спорит со мной, но все время приговаривает, что все правильно сделано, но...

А судебно-медицииский эксперт говорит, что немножко она усилила, вернее, ослабила, свое сообщение в суде о повреждениях, очень жалко ей было шофера, который срок получал, по существу, ни за что. Пьяный, может, и сам под машину влез. Хирургам ведь все равно ничего не будет, раз все правильно, а что правильно, она ясно понимала, а шоферу, может быть, удастся уменьшить срок. И я уже меньше возражаю, а комиссия тоже меньше придирается.)

Но все это еще будет. А пока мне надо идти на конференцию докладываться. Сестры тихо сидели. Лица их обмякли. Молчали. О чем-то думали. Им, наверное, обидно — столько сил вылили на улицу зря...

1968 г.

ДВОЕ

Без четверти семь его поднял будильник. Вставать, как всегда, не хотелось. Несколько раз он потянулся и спрыгнул с кровати. Энергично вставать — легче. Принял душ. Жена готовила завтрак. Дочь собиралась в школу. Завтрак длился не более семи минут. Кончив завтракать, закурил, надел светлый плащ и вышел на лестницу. Шел дождь. Подняв воротник и выплюнув сигарету, быстро зашагал к метро.

* * *

Без четверти семь его тоже разбудил звонок. Вставать, как всегда, не хотелось. Потянувшись, спрыгнул с кровати. Подниматься с постели энергичным рывком — легче. Короткая гимнастика и холодный душ. Рядом гимнастику делал сын, собиравшийся в школу. Быстро съел завтрак. Надел темный плащ и вышел на улицу. Шел дождь. Подняв воротник и пряча сигарету в кулак, заспешил на автобус.

* * *

В метро было много народу. Почти все читали газеты. Несколько человек держали в руках книги. Он тоже вытащил из кармана какую-то и притулился с ней у дверей. Больница, в которой он работал, была у самого метро. Сегодня он дежурил и, прежде чем подняться к своим больным в палату, решил зайти в приемный покой посмотреть, нет ли каких-нибудь срочных случаев, оставшихся с прошедшей ночи.

* * *

На автобус было много народу. Однако он попал в первую же подошедшую машину. С завистью смотрел на сидящих и читающих газеты. Сойдя на нужной остановке быстро пошел в сторону своего института. Дождь продолжался. Машины ехали осторожно — скользко. Недалеко от института, на углу, он вдруг увидел мальчишку с портфелем в руках. Мальчишка смотрел на летающих голубей и делал вид, будто свистит: вытягивал губы трубочкой и шипел. Прямо на него скользила машина «Скорой помощи». Уши забивал гудок и визжание тормозов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: