И вдруг притянул его к себе. И целовать стал — резко, торопливо. Петя вывернулся: вот нашел барин время! Тут торопиться надо, а он лез.

Ему обидно было: ясно ведь, посылает, чтобы сберечь. Но ведь другой-то кто, из гусар, хуже справится.

Лошади все были усталые, заморенные — долго не проскачешь. Петя выбрал ту, что покрепче. Но все одно на такой из окружения еле прорвешься. Хорошо хоть, сам он легкий и худощавый, та под ним устанет меньше.

Петя вывел ее под уздцы из оврага, вскочил. На Алексея Николаевича оглянулся напоследок и весело улыбнулся ему. И понесся — грязь из-под копыт брызнула.

Конечно же, следили за ними. Тут же у ближайшего леса всадники замаячили, поскакали к нему. Петя усмехнулся: пусть по бездорожью попробуют нагнать.

Он пустил лошадь напрямик через поле, заставляя перескакивать ямы. Так и шею свернуть можно. Но если повод твердой рукой держать, заставить что надо делать — авось, и повезет.

Отстали, кажется… Петя выскочил на дорогу и перевел дух. Он знал примерно, в какой стороне лагерь, к следующей ночи можно успеть.

Рысью лошадь пустил, поехал. Да вот рано обрадовался.

Оказывается, поляки не в одном месте все сидели, а рассыпались по лесу рядом. Пятеро уланов совсем близко от дороги показались — Петя лошадь пришпорил и снова понесся.

Стреляли в него, пули рядом свистели. Он молил только, что в лошадь не попали. Сам-то ничего, и с раной доскачет, а если ее хоть заденут — смерть ему.

Он сам отстреливался, в одного попал. Но еще четверо их осталось — разве тут делу поможешь?

Отдалились они немного, Петя вздохнул облегченно. Но вдруг лошадь под ним споткнулась — и страх затопил. Упадет — и конец! А все одно гнал ее, чтобы от погони оторваться, она вся в мыле уже была. И шаг сбавлять начала — тут же нагонять его стали, своих коней не щадя.

А дальше как в тумане было. Петя снова стрелял, но в обоих пистолетах пули кончились. Нож выхватил, метнул в открытую шею улану — тот упал с залитым кровью мундиром.

И совсем близко, у самой его груди, пика сверкнула. Петя почему-то глаза того здоровенного усатого поляка запомнил — блеклые, злые. А лица, мундира, лошади его рассмотреть не успел.

Он сначала просто удар и толчок почувствовал, успел понять, что падает. И тут же боль вспыхнула, обожгла, и взгляд заволокла темнота.

…Холодно было. Петя весь заледенел, да так, что будто бы и не отогреешься уже. Холод вползал под промокшую одежду стылыми змейками, мягко обволакивал — закроешь глаза и забудешься, и не проснешься более никогда. Пальцы занемели совсем в жидкой ледяной грязи, а тела он уже вовсе не чувствовал.

Только колющая боль в груди мешала провалиться в беспамятство — досаждала, терзала, то отступая, то затопляя. Кровь там жарко жгла кожу, струйкой вытекая из раны. И тут же остывала, и рубаха стылым мокрым комком липла к телу.

Петя хотел руку поднять, чтобы зажать, но пальцы едва шевельнулись, мазнув по грязи. Ну и ничего… А обидно все-таки, погода — дрянь, осенью умирать…

Разлепляя глаза, он видел над собой низкое серое небо. А на лицо падали капли мелкого моросящего дождя. Он облизнул губы, чтоб собрать хоть немного. Горло от жажды драло, и это почему-то нестерпимей всего было.

Петя не сразу понял, где он. Мысли еле шли, бессвязные были, короткие. «Ушли… решили, что убили…» Да ведь и правда — кровь течет, не остановить, холодно. Можно и не добивать, и так кончено все.

Об Алексее Николаевиче вдруг подумалось — с ним-то что сделается, как узнает? Как бы сам следом не пошел, будет ведь считать, что он виноват, на смерть послал. Да что там… с лошадью не повезло, вот рядом лежит заморенная — хватило сил глаза скосить. А он спасти хотел. Пусть хоть Бекетов удержит, не даст пулю в висок пустить. Жалко его, барина, даже и не попрощались толком.

Лето вдруг вспомнилось, далекое-далекое, солнечное — пряный запах сена, небо чистое и высокое, а в руках — венок из цветов полевых. Петя слезы сглотнул. Словно и не с ним это было — подзабытое, радостное.

А будто бы и теплее сделалось. Лоб у него горел, испарина выступила. Армяк теперь распахнуть хотелось, дышать трудно стало. Вот и жар подступил, хоть полегче станет.

Он то в сознании был, то уплывал куда-то, словно погружался с головой в темную воду. Вечер наступил, кажется, и от ледяного ветра свежее стало. Вот отогреться мечтал — теперь лежал горячий весь.

Видения были все ярче, отчетливей, бред от яви уже не отличишь. Все вперемешку пошло: и детское совсем, и барин, и война… И цыгане, конечно же — словно с ними в шумной пляске был, и струны гитарные звенели.

Цыганка-гадалка вдруг закружилась перед ним в танце, тряхнула тяжелыми браслетами, взмахнула шелковым алым рукавом и рассмеялась: «Пойдешь с нами? Понял ведь, понял…»

И точно — понятно стало вдруг, что нет другой жизни у него, кроме как с цыганами. И барин тут же забылся, и именье, хотелось за руку поймать ее и крикнуть, что с ними идет, мнилось, что не поздно остановить еще. Но цыганка хохотала, ускользая, и только юбки ее цветастые пестрили перед глазами.

Вот кому перед смертью ангелы небесные видятся, а кому — цыгане пополам с чертями. Ну что ж, чем жил, то и заслужил. Когда он в церкви-то последний раз был? До войны еще, то-то оно и понятно, что без ангелов обошлось.

А цыгане не уходили, теперь и речь слышалась, немецкая почему-то. Худое личико Мариуша вдруг мелькнуло близко совсем, руку протяни — и дотронешься. Голос его раздался звонкий и встревоженный. Ржание лошадиное послышалось, колесо рядом скрипнуло.

Грудь вдруг болью пронзило, круги поплыли перед глазами. Он снова в беспамятство провалился. А за миг до этого хватку на плечах почувствовал.

Оно известно как при тяжелой ране — жар, бред от воспаления и потери крови. А если и на земле промерзшей порядочно полежать — застудиться так можно, что от одного этого при смерти окажешься.

Петя не понимал даже, где он, что с ним. Сквозь марево забытья чувствовал, что лежал на мягких подстилках, и странно качало, словно ехали куда-то. А ему казалось, будто плыли, и вокруг вода — темная, тяжелая, она давила на грудь и не давала дышать, и его затягивало в глубину, будто в теплую болотную трясину. Это даже хорошо было, потому что тогда почти пропадала боль, засевшая внутри и донимавшая даже сквозь забытье. Ныла не только рана, но и в боку кололо — наверное, от болезни.

Он осознавал только, что жив еще, но сил недоставало удивляться и радоваться. Чувствовал, что прикасались к нему, тревожили рану, смачивали губы водой, которая обычно вытекала, потому что не получалось глотнуть. Непонятно было: зачем лечат? С такой раной, промерзшего — без толку. Добить легче, чем вытаскивать. Петя сказать о том хотел, но слова не шли, не мог.

У него только глаза открыть выходило. Плыло все, туманилось, но можно было разглядеть низкий потолок над собой, откуда сквозь доски свет пробивался — белый, слепящий. Он тогда голову чуть отворачивал и видел стену, обитую полинялой тканью.

Еще Петя цыган видел. Понял уже, что те подобрали его, что он в кибитке у них лежит. Он только троих помнил из тех, кто мелькал перед ним.

Мариуш часто рядом сидел, глядел испуганно и грустно. Значит, к ним Петя в табор и попал. Слова его смутно вспомнились: «На юг идем, к морю…» Да сейчас-то без разницы, хоть к черту на рога. Ежели вообще до этого моря доживет.

Еще старуха была — древняя, сухая, в темном платке, с седыми косами, в которые выплетены были монеты. Она Мариуша гнала, а тот лез под руку к ней, помочь хотел.

А Пете хуже делалось. Сначала ничего лежать было, только в ознобе колотило и голова раскалывалась. Но стало скоро то в жар, то в холод бросать. Кашлем схватывало, трясло всего, остановиться не мог — кровь после этого на подушке была.

Третий же, кого он видел, был осанистый средних лет цыган с тяжелым властным взглядом. Он редко приходил, садился поодаль и смотрел на него, раскуривая трубку.

Вздохнул как-то и сказал старухе, кивнув на него:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: