И вроде как неловко должно было стать, что дал стянуть с себя все, а потом и оглаживать, стискивать так, будто не в первый раз. Барину бы никогда такого не позволил — чтобы на грани наслаждения и боли, сильно, резко, чтобы горящие следы на коже оставались, чтобы протяжного стона нельзя было сдержать, а отстраниться сил не оставалось. Да тот бы и не решился на такое, да и не смог бы просто. И вспоминать толку не было: руки и губы Данко, горячие и жадные, стирали всю память о прошлых прикосновениях, обо всем, что было до него. И после того, что сейчас — уже ни с кем другим не будет так.

Об этом мечтают, наверное — летней ночью на морском берегу, когда волны шелестят совсем рядом и теплый песок под пальцами, а рядом молодой цыган, в которого влюбишься, как увидишь, да еще и вовсе невероятно с ним. А у Пети ни одной связной мысли не было: он просто выгибался и постанывал в его руках, до боли вцеплялся в него и целовал в ответ. Он сразу же всякий рассудок потерял, хотя еще и не было ничего.

И не понял даже, когда совсем отдался. Может, и случилась заминка, может, поначалу непривычно было — он того не запомнил, все мимо прошло. Стало невозможно, пронзительно хорошо, и сил на стон уже не осталось. Данко и позволения не спрашивал: довел до исступления, заставив все на свете забыть, и взял — настойчиво, требовательно, но бережно.

Петя больно закусил губу, тут же ответил на резкий рваный поцелуй и сбивчиво вздохнул. Скоро и совсем забылся — осталось только в памяти, что распахивал глаза, и звезды, по-южному яркие, плыли перед ними.

И в мыслях была блаженная пустота, когда он тщетно пытался отдышаться, уткнувшись  в мокрое от пота плечо Данко. Тот лежал с прикрытыми глазами, гладя его по подрагивавшей спине и запутываясь пальцами в отросших волосах.

…А потом цыган вдруг улыбнулся и потянул его на себя, растягиваясь на плаще. Петя недоуменно сморгнул. И пораженно замер над ним.

Тот был одновременно расслабленный и разгоряченный, дышал до сих пор неровно. Густые кудри рассыпались по песку, одну руку он небрежно откинул за голову, а другой бездумно поводил по гладкой коже на груди. Пятна румянца горели у него на скулах, а глаза казались почти черными. А еще он улыбался — весело, с завлекательным прищуром.

Петя и не понял ничего сначала. А он тихо рассмеялся:

— Нашел время забояться…

Было страшновато и непривычно, хотя Петя знал, что делать надо. Но чтобы Данко — такой сильный, гордый, удалой цыган, — позволил, вовсе в голове не укладывалось. А тот усмехался уже открыто, когда Петя все решиться не мог, и сам направлял ненавязчиво, но твердо. И тот отбросил тогда последние сомнения: все равно поздно останавливаться, сделанного не воротишь. Да и хоть аж трясло всего — так и тянуло попробовать, интересно было. С барином никогда не случалось, чтобы так, и представить даже нельзя. А тут — вся ночь для него.

Данко, раскрасневшийся и разгоряченный, прикусывал губу белыми зубами, выгибался под ним, напрягая крепкие мышцы. Петя совсем потерялся и еле думал, что делать. Наклониться и поцеловать хотел — и тут же цыган сам притянул его к себе, впившись ногтями в плечо. А ему нравилось, что иногда больно — никогда раньше так жарко не было.

Петя потом упал рядом с ним, задыхаясь и глотая влажный, терпкий морской воздух. Он так и не понял, как же ему было лучше — сейчас или до того, когда привычно.

Да и неважно это. Все равно им расставаться, и больше не увидятся.

А Данко о том не знал, что он уехать собрался. Он только Кхаце сказал в таборе. А сегодня сил не хватило остановиться и признаться, что это последняя ночь у них будет.

Они вернулись в зыбких утренних сумерках. Тихо подошли к костру, где уже все собрались за утренней трапезой. Шагали они рядом, касаясь друг друга рукавами.

Петя откинул голову — губы у него припухли от поцелуев, темнели на шее следы прошедшей ночи, рубашка была смята. Старуха Кхаца тут же изумленно прищурилась. Как же, помнила его слова о том, что точно уедет. Неужто передумал, едва завлек его цыган?..

А у него пусто и холодно было на душе. Пока шли, он о последнем Данко предупредил, внутренне похолодев:

— Знаешь… Я наполовину цыган.

Вдруг не примет, оттолкнет теперь?.. Но Данко рассмеялся.

— А я на четверть. У меня бабка только хоровая цыганка была, а отец малоросс, на Киевщине жили. Вот откуда по-русски умею… Я с конокрадами из дому сбежал мальцом еще. Но смотри вот, тебе говорю, а другим не трепли почем зря…

— Да ну тебя, — недоверчиво хмыкнул Петя.

— Привираю, по-твоему? Нет, врут не так. Это если б я стал рассказывать, что предки мои в десятом поколении из Византии пришли… А такое-то зачем выдумывать?

Тут Пете до слез стало обидно. Вот же оно, счастье — как всегда мечталось, даже его стыдная тайна пустяком оказалась. Все точно складывалось — вот она, судьба, какая, остаться бы да век жить и радоваться, раз такой же, как он, человек нашелся. Но не получалось, не сходилось…

Цыган улыбался, глядя на него. Так и представлял — уедут сейчас из табора, и будет им воли вся степь широкая. Петя отворачивался и хмурился незаметно.

— И хорошего, и плохого у нас с вами было, — Данко у костра поклонился цыганам. — А теперь прощаться время пришло. Зла не держите, если кого обидел. Счастливы будьте…

 — Я тоже попрощаюсь, — вскочил Петя. — Мне не по дороге с вами, тут расстанемся.

Данко усмехнулся весело и довольно. А Кхаца прищурилась, заподозрив, что не все просто так. Не зря же она мудрая старуха была.

— Я в Российскую империю вернусь, — жестко и твердо сказал Петя.

И тут же не скрыл злой усмешки. Впервые он видел, как Данко не сдержался: побледнел, не вскочил едва. Пете стало легко и радостно, когда старуха Кхаца восхищенно покачала головой.

Данко застал его за кибитками. Приблизился он бесшумно, и Петя аж вздрогнул от неожиданности. Он медленно шел, но от одного взгляда на него страшно становилось. Глаза его — всегда яркие, с веселыми золотистыми искорками, — были теперь злыми и холодными. А рука на рукояти ножа лежала.

Петя поежился. Ему жутко стало: надо же было так Данко обидеть... Тот и признался, и доказал, что равным себе считает. А он — принял, ответил искренне, а теперь бросает вдруг. И не оправдаешься ведь, что с языка сорвалось случайно. Нет, обдуманно сказал.

Он сам на себя злой был и удивлялся, сколько же, оказывается, нехорошего в нем. Представить нельзя, как же барин терпел... Вот ведь лучше не бывает, мечтать даже не смел с Данко быть — а кажется, что не так оно случилось. Это ночью, жаркой и пьянящей, не думалось ни о чем. А утром разуменье вернулось, и стыдом обожгло за то, что дался, стоило поманить. Да кто ему этот Данко! Цыган проезжий всего лишь, а знакомы они с месяц. Но припухших губ не спрячешь теперь, кожа словно горит. А ведь не изменить уже ничего, время вспять не повернуть.

А еще Петя злился на себя, что любил его — пылко, безудержно, так, что не скроешь. Впервые в жизни он сорвался: пересилить себя не смог, чтобы уехать пораньше, пока еще остановиться можно было. Да ведь и начинать не стоило, не нужен был ему этот Данко. А теперь вот не знаешь, что и делать.

Петя прочь было шагнул, чудом надеясь наткнуться на кого-нибудь из табора и избежать разговора.

— Стой, — негромко произнес Данко.

Петя не споткнулся едва. Голос цыгана ледяным показался, до костей пробрало.

А как он вперед шагнул — вовсе сердце в пятки ушло. Петя его взбешенным, с посветлевшими от ярости глазами, никогда не видел. Ясно вдруг стало, ведь что угодно после такой обиды сделает, не остановится. Жуть взяла: он не барин ведь, унижаться и умолять остаться не станет. Прирежет — вот и весь разговор.

Петя еле увидеть успел, как цыган нож выхватил. И бежать поздно уже было.

Мелькнули перед ним нож и бешеные глаза цыгана. Рукой Петя дернул будто бы слишком медленно — не успеть. Но не для того, чтобы бесполезно заслониться…

И через миг они замерли друг напротив друга. Петя пистолет на него нацелил недрогнувшей рукой. А Данко остановился, нож опустив.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: