Как огромное, многочленное животное, полк принялся за работу устройства своего лòговища и пищи. Одна часть солдат разбрелись, по колено в снегу, в березовый лес, бывший вправо от деревни, и тотчас же послышались в лесу стук топоров, тесаков, треск ломающихся сучьев и веселые голоса; другая часть возилась около центра полковых повозок и лошадей, поставленных в кучку, доставая котлы, сухари, и задавая корм лошадям; третья часть рассыпалась в деревне, устраивая помещения штабным, выбирая мертвые тела французов, лежавшие по избам, и растаскивая доски, сухие дрова и солому с крыш для костров и плетни для защиты.
Человек пятнадцать солдат за избами, с края деревни, с веселым криком раскачивали высокий плетень сарая, с которого снята уже была крыша.
— Ну, ну, разом, налегни! — кричали голоса, и в темноте ночи раскачивалось с морозным треском огромное запорошенное снегом полотно плетня. Чаще и чаще трещали нижние колья, и наконец плетень завалился вместе с солдатами, напиравшими на него. Послышался громкий грубо-радостный крик и хохот.
— Берись по-двое! рочаг подавай сюда! вот так-то. Куда лезешь-то?
— Ну, разом... Да стой, ребята!.. С накрика!
— Все замолкли и негромкий, бархатно-приятный голос запел песню. В конце третьей строфы, в раз с окончанием последнего звука, двадцать голосов дружно вскрикнули: «уууу! Идет! Разом! Навались, детки!..» но несмотря на дружные усилия, плетень мало тронулся и в установившемся молчании, слышалось тяжелое пыхтенье.
— Эй вы, шестой роты! Черти, дьяволы! Подсоби... тоже мы пригодимся.
Шестой роты человек двадцать, шедшие в деревню, присоединились к тащившим; и плетень, сажень в пять длины и в сажень ширины, изогнувшись, надавя и режа плечи пыхтевших солдат, двинулся вперед по улице деревни.
— Иди что ли... Падай, эка... Чего стал? То-то...
Веселые, безобразные ругательства не замолкали.
— Вы. чего? — вдруг послышался начальственный голос солдата, набежавшего на несущих.
— Господа тут; в избе сам анарал, а вы, черти, дьяволы, матершинники. Я вас! — крикнул фельдфебель и с размаха ударил в спину первого подвернувшегося солдата. — Разве тихо нельзя?
Солдаты замолкли. Солдат, которого ударил фельдфебель, стал покряхтывая обтирать лицо, которое он в кровь разодрал, наткнувшись на плетень.
— Вишь, чорт, дерется как! Ажь всю морду раскровянил, — сказал он робким шопотом, когда отошел фельдфебель.
— Али не любишь? — сказал смеющийся голос; и, умеряя звуки голосов, солдаты пошли дальше. Выбравшись за деревню, они опять заговорили так же громко, пересыпая разговор теми же бесцельными ругательствами.
В избе, мимо которой проходили солдаты, собралось высшее начальство, и за чаем шел оживленный разговор о прошедшем дне и предполагаемых маневрах будущего. Предполагалось сделать фланговый марш влево, отрезать вице-короля и захватить его.
Когда солдаты притащили плетень, уже с разных сторон разгорались костры кухонь. Трещали дрова, таял снег, и черные тени солдат туда и сюда сновали по всему занятому, притоптанному в снегу, пространству.
Топоры, тесаки работали со всех сторон. Всё делалось без всякого приказания. Тащились дрова про запас ночи, пригораживались шалашики начальству, варились котелки, справлялись ружья и амуниция.
Притащенный осьмою ротой плетень поставлен полукругом со стороны севера, подперт сошками и перед ним разложен костер. Пробили зарю, сделали расчет, поужинали и разместились на ночь у костров, — кто чиня обувь, кто куря трубку, кто до нага раздетый, выпаривая вшей.
VIII.
Казалось бы, что в тех, почти невообразимо тяжелых условиях существования, в которых находились в то время русские солдаты — без теплых сапог, без полушубков, без крыши над головой, в снегу при 18° мороза, без полного даже количества провианта, не всегда поспевавшего за армией, — казалось, солдаты должны бы были представлять самое печальное и унылое зрелище.
Напротив, никогда, в самых лучших материальных условиях, войско не представляло более веселого, оживленного зрелища. Это происходило оттого, что каждый день выбрасывалось из войска всё то, чтò начинало унывать, или слабеть. Всё, чтò было физически и нравственно слабого, давно уже осталось назади: остался один цвет войска — по силе духа и тела.
В осьмой роте, пригородившей плетень, собралось больше всего народа. Два фельдфебеля присели к ним, и костер их пылал ярче других. Они требовали за право сиденья под плетнем приношения дров.
— Эй, Макеев, чтож ты..... — запропал? Или тебя волки съели? Неси дров-то, — кричал один краснорожий, рыжий солдат, щурившийся и мигавший от дыма, но не отодвигавшийся от огня. — Поди хоть ты, ворона, неси дров, — обратился этот солдат к другому. Рыжий был не унтер-офицер и не ефрейтор, но был здоровый солдат, и потому повелевал теми, которые были слабее его. Худенький, маленький, с вострым носиком солдат, которого назвали вороной, покорно встал и пошел было исполнять приказание; но в это время в свет костра вступила уже тонкая красивая фигура молодого солдата, несшего беремя дров.
— Давай сюда. Во важно-то!
Дрова наломали, надавили, поддули ртами и полами шинелей, и пламя зашипело и затрещало. Солдаты, придвинувшись, закурили трубки. Молодой, красивый солдат, который притащил дрова, подперся руками в бока и стал быстро и ловко топотать озябшими ногами на месте.
— Ах, маменька, холодная роса, да хороша, да в мушкатера... — припевал он, как будто икая на каждом слоге песни.
— Эй, подметки отлетят! — крикнул рыжий, заметив, что у плясуна болталась подметка. — Экой яд плясать!
Плясун остановился, оторвал болтавшуюся кожу и бросил в огонь.
— И то, брат, — сказал он; и сев, достал из ранца обрывок французского синего сукна и стал обвертывать им ногу. — С пару зашлись, — прибавил он, вытягивая ноги к огню.
— Скоро новые отпустят. Говорят, перебьем до конца, тогда всем по двойному товару.
— А вишь, сукин сын Петров, отстал-таки, — сказал фельдфебель.
— Я его давно замечал, — сказал другой.
— Да чтò, солдатенок...
— А в третьей роте, сказывали, за вчерашний день девять человек не досчитали.
— Да, вот суди, как ноги зазнобишь, куда пойдешь?
— Э, пустое болтать! — сказал фельдфебель.
— Али и тебе хочется того же? — сказал старый солдат, с упреком обращаясь к тому, который сказал, что ноги зазнобил.
— А ты чтò же думаешь? — вдруг приподнявшись из-за костра, пискливым и дрожащим голосом заговорил востроносенький солдат, которого называли ворона. — Кто гладок, так похудает, а худому смерть. Вот хоть бы я. Мòчи моей нет, — сказал он вдруг решительно, обращаясь к фельдфебелю; — вели в госпиталь отослать; ломота одолела; а то всё одно отстанешь...
— Ну буде, буде, — спокойно сказал фельдфебель.
Солдатик замолчал, и разговор продолжался.
— Нынче мало ли французов этих побрали; а сапог, прямо сказать, ни на одном настоящих нет, так, одна названье, — начал один из солдат новый разговор.
— Всё казаки поразули. Чистили для полковника избу, выносили их. Жалости смотреть, ребята, — сказал плясун. — Разворочали их; так живой один, веришь ли, лопочет что-то; по своему.
— А чистый народ, ребята, — сказал первый. — Белый, вот как береза белый, и бравые есть, скажи, благородные.
— А ты думаешь как? У него от всех званий набраны.
— А ничего не знают по нашему, — с улыбкой недоумения сказал плясун. — Я ему говорю: «чьей короны?» а он свое лопочет. Чудесный народ!
— Ведь то мудрено, братцы мои, — продолжал тот, который удивился их белизне, — сказывали мужики под Можайским как стали убирать битых, где страженья-то была, так ведь чтò, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние-то. Чтò ж, говорит, лежит, говорит, ихний-то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
— Чтò ж, от холода что-ль? — спросил один.
— Эка ты умный! От холода ! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим: мòчи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.