Все помолчали.
— Должнò от пищи, — сказал фельдфебель, — господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
— Сказывал мужик-то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, 20 дён возили, не свозили всех, мертвых-то. Волкòв этих чтò, говорит...
— Та страженья была настоящая, — сказал старый солдат. — Только и было чем помянуть; а то всё после того... Tак, только народу мученье.
— И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон — говорит. Так, только пример один. — Сказывали самого Полиона-то Платов два раза брал. Слова не знает. — Возьмет-возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит да и улетит. И убить тоже нет положенья.
— Эка врать здоров ты, Киселев; посмотрю я на тебя.
— Какое врать, правда истинная.
— А кабы на мой обычай, я бы его изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то чтò народу загубил.
— Все одно конец сделаем, не будет ходить, — зевая сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
— Вишь звезды-то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, — сказал солдат, любуясь на млечный путь.
— Это, ребята, к урожайному году.
— Дровец-то еще надо будет.
— Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
— О, Господи!
— Чтό толкаешься-то — про тебя одного огонь чтό ли? Вишь... развалился.
Из-за устанавливающегося молчания послышался храп некоторых заснувших; остальные поворачивались и грелись, изредка переговариваясь. От дальнего, шагов за сто, костра послышался дружный, веселый хохот.
— Вишь грохочут в пятой роте, — сказал один солдат. — И народу чтò, — страсть!
Один солдат поднялся и пошел к пятой роте.
— То-то смеху, — сказал он, возвращаясь. — Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет.
— О-о? пойти посмотреть... — Несколько солдат направились к пятой роте.
IX.
Пятая рота стояла подле самого леса. Огромный костер ярко горел посреди снега, освещая отягченные инеем ветви деревьев.
В середине ночи солдаты пятой роты услыхали в лесу шаги по снегу и хряск сучьев.
— Ребята, ведмедь, — сказал один солдат. Все подняли головы; прислушались, и из леса, в яркий свет костра, выступили две, держащиеся друг за друга, странно одетые человеческие фигуры.
Это были два, прятавшиеся в лесу, француза. Хрипло говоря что-то на непонятном солдатам языке, они подошли к костру. Один был повыше ростом в офицерской шляпе и казался совсем ослабевшим. Подойдя к костру, он хотел сесть, но упал на землю. Другой маленький, коренастый, обвязанный платком по щекам солдат, был сильнее. Он поднял своего товарища и, указывая на свой рот, говорил что-то. Солдаты окружили французов, подстелили больному шинель и обоим принесли каши и водки.
Ослабевший французский офицер был Рамбаль; повязанный платком был его денщик Морель.
Когда Морель выпил водки и доел котелок каши, он вдруг болезненно развеселился и начал, не переставая, говорить что-то не понимавшим его солдатам. Рамбаль отказывался от еды и молча лежал на локте у костра, бессмысленными красными глазами глядя на русских солдат. Изредка он издавал протяжный стон и опять замолкал. Морель, показывая на плечи, внушал солдатам, что это был офицер, и что его надо отогреть. Офицер русский, подошедший к костру, послал спросить у полковника, не возьмет ли он к себе отогреть французского офицера; и когда вернулись и сказали, что полковник велел привести офицера, Рамбалю передали, чтоб он шел. Он встал и хотел итти, но пошатнулся и упал бы, если бы подле стоящий солдат не поддержал его.
— Чтò? Не будешь? — насмешливо подмигнув, сказал один солдат, обращаясь к Рамбалю.
— Э, дурак! Что врешь нескладно! То-то мужик, право мужик, — послышались с разных сторон упреки пошутившему солдату. Рамбаля окружили, подняли двое на руки, перехватившись ими, и понесли в избу. Рамбаль обнял шеи солдат и когда его понесли, жалобно заговорил:
— Oh, mes braves, oh, mes bons, mes bons amis! Voilà des hommes! oh mes braves, mes bons amis![129] — и как ребенок, головой склонился на плечо одному солдату.
Между тем Морель сидел на лучшем месте, окруженный солдатами.
Морель, маленький, коренастый француз, с воспаленными, слезившимися глазами, обвязанный по-бабьи платком сверх фуражки, был одет в женскую шубёнку. Он, видимо захмелев, обнявши рукой солдата, сидевшего подле него, пел хриплым, перерывающимся голосом французскую песню. Солдаты держались за бока, глядя на него.
— Ну-ка, ну-ка, научи, как? Я живо перейму. Как?.. — говорил шутник песенник, которого обнимал Морель.
Пропел Морель, подмигивая глазом.
— Виварикà! Виф серувару! сидяблякà... — повторил солдат, взмахнув рукой и действительно уловив напев.
— Вишь ловко! Го-го-го-го-го!.. — поднялся с разных сторон грубый, радостный хохот. Морель, сморщившись, смеялся тоже.
— Ну, валяй еще, еще!
— A ведь тоже складно. — Ну, ну, Залетаев!..
— Кю... — с усилием выговорил Залетаев. — Кью-ю-ю... — вытянул он, старательно оттопырив губы, — летриптала, де бу де ба и детравагала, — пропел он.
— Ай, важно! Вот так хранцуз! ой... го-го-го-го! — Чтό ж, еще есть хочешь?
— Дай ему каши-то; ведь не скоро наестся с голоду-то.
Опять ему дали каши; и Морель, посмеиваясь, принялся за третий котелок. Радостные улыбки стояли на всех лицах молодых солдат, смотревших на Мореля. Старые солдаты, считавшие неприличным заниматься такими пустяками, лежали с другой стороны костра, но изредка, приподнимаясь на локте, с улыбкой взглядывали на Мореля.
— Тоже люди, — сказал один из них, уворачиваясь в шинель. — И полынь на своем кореню растет.
— Оо! Господи, Господи! Как звездно, страсть! К морозу... — И всё затихло.
Звезды, как будто зная, что теперь никто не увидит их, разыгрались в черном небе. То вспыхивая, то потухая, то вздрагивая, они хлопотливо о чем-то радостном, но таинственном, перешептывались между собой.
X.
Войска французские равномерно таяли в математически-правильной прогрессии. И тот переход через Березину, про который так много было писано, была только одна из промежуточных ступеней уничтожения французской армии, а вовсе не решительный эпизод кампании. Ежели про Березину так много писали и пишут, то со стороны французов это произошло только потому, что на Березинском прорванном мосту бедствия, претерпеваемые французскою армией, прежде равномерно, здесь вдруг сгруппировались в один момент и в одно трагическое зрелище, которое у всех осталось в памяти. Со стороны же русских так много говорили и писали про Березину только потому, что вдали от театра войны, в Петербурге, был составлен план (Пфулем же) поимки Наполеона в стратегическую западню на реке Березине. Все уверились, что всё будет на деле точно так, как в плане, и потому настаивали на том, что именно Березинская переправа погубила французов. В сущности же результаты Березинской переправы были гораздо менее гибельны для французов потерей орудий и пленных, чем Красное, как то показывают цифры.
Единственное значение Березинской переправы заключается в том, что эта переправа очевидно и несомненно доказала ложность всех планов отрезыванья и справедливость единственно возможного, требуемого Кутузовым образа действий, — только следования за неприятелем. Толпа французов бежала с постоянно усиливающеюся силой быстроты, со всею энергией, направленною на достижение цели. Она бежала как раненый зверь, и нельзя ей было стать на дороге. Это доказало не столько устройство переправы, сколько движение на мостах. Когда мосты были прорваны, безоружные солдаты, московские жители, женщины с детьми, бывшие в обозе французов, всё под влиянием силы инерции не сдавалось, а бежало вперед в лодки, в мерзлую воду.