Внезапно заклинатель дождя рухнул на пол. Я хотел подбежать, помочь, но меня остановил Костя:

— Не трогай… Я уже раз видел, да и люди рассказывали. Он сам отойдет. Выдохся Гоша. Как говорят спортсмены — выложился.

— Кто он? — Я прицепился к Косте основательно, однако узнал не так много.

Говорят — железнодорожник. Прошлым летом, помнишь, когда был тот страшный ливень, у него какая‑то беда случилась. Никто толком не знает. Так вот. С тех пор Гоша и гоняет тучи.

— Как так гоняет?

— Ты же выдел. Входит в транс — и заклинает. Между прочим, — Костя лукаво прищурился, — ты заметил, что в этом году нас еще ни разу не прихватил в пути дождь? Бьюсь об заклад — над городом сейчас будет поливать, а возле вокзала даже капли не упадет.

— Глупости какие! Мистика! — Я не поверил ни единому его слову.

Костя заговорил о биополе, телекинезе, потом мы стали прикидывать массу тучи и не заметили, как поезд подошел к вокзалу.

Вышли на перрон, все еще заканчивая вычисления. И вдруг я остановился, пораженный. Там, дальше, вверх по проспекту и на холмах, шел дождь, а здесь было сухо и пыльно, в глубоком проеме тучи преспокойно улыбалось солнце.

Он ел свекольник, не глядя в тарелку. Взгляд его пребывал сейчас за четыре дома отсюда, возле почтового отделения, точнее — возле киоска, в котором сварливая и толстая женщина продавала карточки спортлото. Он уже четвертый день ясно видел под грубой корой асфальта трехдольный лопнувший каштан. Видел и два толстых бледных ростка, которые боролись–боролись, щебенку раздвинули, а сквозь битум пробиться так и не смогли — у киоска место бойкое, затоптанное. Он страдал от невыносимой боли. Ростки болели в левой руке, в запястье. Вчера, уходя на работу, он попросил тетку перевязать руку, но тугой бинт только усиливал боль. Сегодня он перекладывал с Егорычем шпалы и всякий раз морщился: дался ему этот каштан! Не может он, обычный человек, всех спасти, все настроить в природе, как надо. Да и кто знает — как надо? Может, этому каштану положено сгнить, а какому‑нибудь семечку акации, наоборот, — прорасти и выбиться в деревья?

Он подумал так — и вдруг знакомо и уже не так остро защемила душа, и оттуда, из скрытого, пришла другая мысль: «Нет, не положено! Никому не положено гнить! Ничему! Ты же можешь! Зачем же ты мучаешь и себя, и растение?»

Гоша прикусил ложку, шумно вздохнул, будто застонал, и стал быстро доедать свекольник.

В комнате, зашторившись от солнца, сумерничали тетка и ее подруга — соседка Мария Николаевна. Разговор шел тихий, но отдельные фразы залетали и в кухню. Залетали и садились на Гошу, будто паутина. И рад бы не слушать — само в уши лезет.

— Хоть есть начал, — вздохнула соседка. — И то слава богу.

— Опять‑таки не по–людски, — прошелестела горестно тетка. — Первых полгода почти вовсе не ел. Правда, телом не пал, хоть и работа у него тяжкая. А с весны, с апреля где‑то оно и началось… Что много ест, то на здоровье. Но здоровья как раз и нет, Мариюшка…

Гоша звякнул ложкой о дно алюминиевой миски — подружки испуганно притихли. Налил еще свекольника. Разговор в комнате возобновился.

— Потом худорба к нему пристала. Он ест, а оно его ест.

— Что оно? — насторожилась Мария Николаевна.

— Да горе же его, переживание. Я к знакомой врачихе сходила. Спрашиваю — чего он так ест не по–людски. Полкило сахару за раз, на фрукты прямь бросается…

Разговор старушек уплыл куда‑то в сторону, затих, словно их сон сморил. Потом снова послышался шепот:

— Она и говорит: «Это ему, мол, углеводов не хватает, энергии. На работе, мол, сжигает». А я, Мариюшка, думаю иначе. Физическая работа у многих, она так людей не сушит. Другое его гложет. Огонь у него внутри, огонь. Вот он и сжигает. И пищу, и человека.

— На шо ж она идет, эта энергия? — удивилась Мария Николаевна. — На одно горе много.

Гоша вымыл после себя посуду. Перебрал в памяти все подходящие предметы, но ничего, кроме кухонного топорика, в теткином хозяйстве не обнаружил.

— …Да что те врачи понимают, — уже сердито, а потому и громко сказала тетка. — Говорят: в общем, мол, нормальный, только большая психическая травма. А как это «в общем»? Человек или нормальный, или больной. Тогда пенсию человеку дайте. Как же, жди, они дадут…

— Тяжко ему, — согласилась соседка. И, приглушив голос, зашептала: — На его месте всяк ума б тронулся. Так любились, как голубочки, а тут… выплывает. И дитя…

Гоше перехватило дыхание. Оттуда, из скрытого, вдруг выплеснулся огонь, обпалил горло, глаза. Все красным стало, заколебалось, уходя в свинцово–черную тучу.

— Врете, старые, — прохрипел он, слепо двигая ладонями по столу. Миска полетела на пол. — Она вышла ко мне…

Из скрытого, из прошлого лета, пришло видение.

…После тысячи остановок, наполненная гулом небывалого ливня и людским ропотом, электричка наконец доползла до вокзала.

На привокзальной площади двигалась глубокая грязно–желтая вода, с шумом уходила за деревья.

«Потоп! Настоящий потоп!» — то, что жило, пока он ехал, в подсознании, вдруг оформилось в огромный и черный, как эта вода, ужас:

«Как там Оля, Сережка? Квартиру, конечно, залило. Дом‑то в низине… А они, наверное, у соседей… К соседям, конечно, поднялись…»

Он побежал. По пояс в воде, скользя и падая, потому что каждый раз нога уходила неведомо куда.

Будто в бредовом сне Гоше виделось: ворочается, громыхая, фиолетовая утроба тучи, а рядом, сквозь сломанные ветки акации, выглядывает яростный глаз солнца; среди затопленных автомашин слепо тыкается в разные стороны бронетранспортер, пытаясь выбраться на трамвайную колею; посредине проспекта… плывут две лодки, ими управляют молоденькие милиционеры в форменных рубашках и черных трусах; какие‑то люди, возгласы — и над всем этим несмолкаемый гул воды, которая идет с холмов к Днепру.

«Оля! Сережа! Где вы?»

Он давно вымок, сбил ноги — падал, вставал, выныривал.

Вот и его улица. Но нет, это ущелье, где бушует горная река. Быстрее! Туда! Может, нужна какая помощь, может, ждут не дождутся.

Его сбило с ног, понесло. Гоша этому даже обрадовался — так быстрее. Полуплыть, полукатиться, полутонуть гораздо быстрее, чем брести по грудь в бурлящем омерзительном потоке из мусора, песка и воды.

Ворота! Вот его двор. Он кинулся вправо, ударился всем телом о столб. Боже, почему столько воды, где же окна?!

Он вдруг заскулил, застонал монотонно и страшно, предчувствуя, будто собака, беду.

Лестница. Бросился вниз — вода по грудь, по шею, еще прибывает. Откуда? Неужели из двери?

«Оленька! Сережа!»

Ломая ногти, стал тянуть скользкую дверь.

«Бог, черт, дьявол, природа! Только не их! Пожалейте их! Кого угодно — меня, лучше меня… Только не их!»

Дверь вдруг резко поддалась — хлынул поток. И вместе с ним к Гоше как бы ступила жена. В чем‑то тонком и разорванном, холодная и тяжелая. Она держала Сережку на вытянутых руках (вода подступала, она поднимала сына — обожгла догадка). Его маленькая Оля вдруг оказалась тяжелее тучи, умиравшей за его спиной. Она упала на него, как бы подавая пятилетнего Сережку закоченевшими руками, личико сына оказалось совсем рядом, оно глядело куда‑то в сторону. Они оба молчали — Оля и Сережа — и он закричал, захлебываясь, падая со ступенек, пытаясь одновременно взять на руки и жену и тельце сына…

— Гоша, Гошенька, — теребила его перепуганная тетка. — Попей водицы. Не кричи так, сердечный. Не майся. Прости меня, дуру старую. Ни слова больше… Никогда!

— Никогда, ни в жисть, —повторяла за ней Мария Николаевна и трясла головой, глотая слезы.

— Да что вы, старые? — сказал Гоша и попытался улыбнуться. — Вы‑то при чем? Это меня рука донимает. Пойду‑ка я ее лечить, старые.

Он взял топорик и вышел во двор. Сразу стало легче. Здесь столько тепла и света. Его прямо окатило восторгом растущей повсюду травы, ярко–желтых одуванчиков.

Небольшой кухонный топорик едва брал утрамбованный битум: делал неглубокие выбоины, увязал в смоле. Но трещины все же пошли — ростки теперь пробьются, они сильные. Еще несколько ударов и можно идти домой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: