— Да ладно, кончай реветь, — сказала Алевтина Никаноровна примирительно, — сколько можно, все у нас не как у людей, надо радоваться, а мы ссоримся да ревем. Ты ж и меня пойми, меня вовсе, как какую-то прокаженную, даже издали продемонстрировать не пожелали. Она небось думает, ну как же, у такой изысканной мамзели и такая мужеподобная, грубая, неотесанная бабка! Ох, эта молодежь, все мнит себя умней да красивше нас, а того не возьмет в толк, что дурак рождает дурака, урод — урода. Кандидаты наук, а простой закон природы не понимают…
Но если я тебе обидное сказала, так прости и учти, что я ведь и себя в образцы добродетели не зачисляю, чего уж, тоже отцу твоему Николе рога наставляла, прости господи, и не раз, если на то пошло…
И Эльвира плакать перестала, оценив материно откровение по достоинству. Мать, кажется, впервые высказалась в таком духе, и оно, конечно, слегка царапнуло по сердцу запоздалой обидой за покойного отца, но именно слегка и молниеносно.
Разумеется, дочь в общих чертах еще в детстве догадалась про озорства матери, потому что тоже была ребенком не по годам развитым да проницательным, кроме того, многое происходило тогда, когда она уж большенькая была, и происходило довольно шумно со сценами и даже небольшими драками, после которых отец не однажды ходил в сарайку вешаться понарошку, а теща Матрена его не понарошку спасала…
Но Эльвира про это разговор никогда не заводила не столько по причине деликатности, сколько из-за банального равнодушия. Наплевать ей было на родительские взаимоотношения даже в детстве, ибо на количестве сладостей, гостинцев и взлетов ремня это никак не отражалось…
Эльвира плакать перестала, высморкалась, утерлась да и стала доставать из объемистой сумки свадебные объедки, сиречь «гостинцы» — куски богатого торта, очень дорогую колбасу, а также нечто совершенно чуждое такому комплекту, однако по-своему трогательное — пирог с капустой.
— Колбасу-то мы, может, до дому довезем, это ведь, кажется, твоя колбаса, которая даже в Москве — дефицит, — стала вслух размышлять бабушка, — а остальное? И охота тебе было переть, лично я ни крошки сегодня в рот не возьму, вчера в кабаке весь вечер пировала, теперь кишки неделю будут болеть, дорвалась, старая дура, за свои же деньги…
— Да ты что, мама, это ж московские торты, у нас такие не делают!
— И эта туда же, заразилась, видать… Да плевала я на все столичные штучки, не пробовала и не буду — из принципа!
— Но пирог-то, мама! Его сватья сама пекла. Сама и мне в сумку затолкала, бабушке, говорит, бабушки, говорит, любят домашнюю стряпню!
— Ишь ты! Неужели знает слово «стряпня»? — Алевтина Никаноровна отщипнула крошечный кусочек теста, кинула в рот. — Ладно, коли не врешь, пирога поем. Несколько позже. А пока — в холодильник… И дай бог здоровья твоей сватье. И моей… И за что только мы им подкинули наказание…
Эльвира с аппетитом поела принесенных самой же объедков, попила чайку — видать, ей, бедняжке, тоже в последние дни не до регулярного питания было.
— Домой, мам, увы, только завтра утром. Может, нам пока по Москве?..
— Мне хватило. А ты прошвырнись. Твое дело молодое. Вдруг тоже москвича подцепишь. Только из очереди к мавзолею не бери. От тех толку не будет. Впрочем, там и не москвичи.
— Прошвырнусь. Может — и впрямь. А из очереди в ГУМе брать?
— Вообще из очередей не бери. Лучше уж негра посреди улицы поймай, тот хоть может наследным принцем оказаться…
— Хорошо, что предупредила, — откликнулась уже почти из-за двери дочь — и только ее видели.
Дочь ушла, но почти тотчас появилась «горнишная», уже как бы добрая знакомая Алевтины Никаноровны, и они непринужденно проболтали часа два. Девушка вернулась после выходных дней, и ей были интересны бабулины новости, она слушала, боясь пропустить даже слово.
Когда бабушка закончила свой рассказ, который в ее исполнении звучал уже скорее комично, а ничуть не трагично, горничная прокомментировала его кратко и безапелляционно:
— Вот стерва так стерва!
И не понять было — либо возмущения больше в этой оценке, либо восхищения. Может — поровну.
Эльвира погуляла по Москве недолго — денег-то было уже в обрез, а еще за двухместный номер расплачиваться, черт бы подрал того, кто его заказал. Вечером они еще раз покушали свадебных «гостинцев» — здоровье и аппетит вернулись к бабушке раньше, чем она предполагала, — собственно, они съели все, что не подлежало длительному хранению, благо «горнишная» тоже хорошо помогла — умяла два здоровенных кремовых куска, ничуть не переживая за сохранность пропорций.
Они употребили все и были этим чрезвычайно довольны — так проявляло себя происхождение — питаясь в общепите, они могли что-то не доесть, но дома не должно было пропадать ни крошки.
Вечером же расплатились за проживание, переночевали, а утром чуть свет — в Домодедово, на электричке. Пришла пора возвращать двухчасовой долг, который образовался при перелете из Свердловска в Москву.
Из Кольцово поехали на автобусе, слава богу, в Свердловске не такие концы, как в столице, сошли с автобуса — пересели на трамваи, каждая — на свой. Дочь поехала отлеживаться в своей однокомнатной хрущевке, мать — в своей трехкомнатной, трепеща от мысли про своего директора — не сердится ли, все ли у него в порядке на работе и в быту — Преображенский, как настоящий «красный директор», был на своем боевом посту до конца, и только жестокая болезнь вырвала его из рядов. Но в этом и счастье — не довелось номенклатурному мужчине познать ужасов российского капитализма.
А дома Алевтина Никаноровна вместо директора обнаружила записку, в которой муж уведомлял, что находится на излечении в сороковой больнице, куда его увезла прямо из рабочего кабинета «скорая помощь».
Разумеется, не переодеваясь даже, но позвонив дочери и пригласив ее с собой, встревоженная Алевтина Никаноровна кинулась на поиски своего последнего сокровища такого рода.
Директор пребывал в бодром, как всегда, расположении духа, видать, ему только что наставили уколов да промыли трубку, навсегда соединившую мочевую систему со специальной бутылочкой. Жить ему оставалось пару месяцев, но в реальность своей смерти он, кажется, не поверил до самого конца, во всяком случае, многие его высказывания указывали на то.
Алевтина же Никаноровна и Эльвира, еще не успевшие поговорить с лечащим врачом и, следовательно, также находившиеся пока в неведении, красочно рассказали ему смешную историю про шизанутую внучку и приключения бабушки в столице, после чего история приобрела законченную форму — хоть в печать отдавай.
Но Преображенский, слушая женщин, все больше мрачнел, оскорбление жены воспринимая как личное оскорбление, что, как ни зубоскаль, выдавало в нем мужчину редкой по нынешним временам достоверности. А вот что касается юмора, то его мужчина, увы, ни в малейшей степени не воспринимал. И поэтому его резолюция получилась следующей: «Ну, все. Пока я жив-здоров, чтоб ни ты к ней, ни она — к тебе».
Сам он, следуя своим непоколебимым принципам, давным-давно расплевался с троими детьми, рожденными предыдущими женами, а следовательно, ошибочными, но дети ему все же периодически названивали — не потому, что скучали, конечно, а потому, что директор, несмотря на огромные алименты, выплаченные им в процессе жизни, все-таки был по тем временам довольно зажиточным мужчиной.
Сам Преображенский неизменно демонстрировал несгибаемую волю, к телефону не подходил, и приходилось за него отдуваться Алевтине Никаноровне, которая суровостью все же существенно уступала мужу, тем более в отношениях с его детьми.
С ней же — последней папиной женой — дети были исключительно приветливы, даже милы, что доказывало их наследственную особенность, а больше ничего не доказывало, дети знали — папа не вечен, и очень рассчитывали, что после его неминуемой смерти им что-нибудь может перепасть, если правильно строить отношения с будущей вдовой.