Нет, искусство, богема и все такое прочее было глубоко чуждо этому человеку, и происхождение он имел весьма загадочное. Но порода из него буквально выпирала, а зажигательные, изнурительные для слушателя монологи, да еще широкие, рассчитанные на публику жесты, составляли органическую сущность «заслуженного строителя СССР» и «почетного члена общества охотников-рыболовов России».
Забавно, заполняя самую последнюю в жизни анкету, что происходило на просторах сороковой больницы, Преображенский в графе «образование» твердой рукой вывел: «Вышее». Благодаря чему Алевтина Никаноровна и Эльвира, пришедшие навестить смертельно больного, имели несколько минут оздоровительного веселья, скрасившего тягостные ощущения, вызванные ознакомлением с роковым диагнозом.
Отведав в какой-то забегаловке паршивых пельменей, Алевтина Никаноровна вернулась в «меблированные номера». Прогулка по чужому городу ее сильно утомила, тогда ведь бабушка еще не была привычной к длительным бесцельным хождениям, поскольку собаки в ее жизни появились позже.
Тем не менее, она сумела принять к сведению и Василия Блаженного, смотревшегося на фоне гостиницы театральной декорацией и оправдывавшего, таким образом, свое прозвище; издали, криво улыбаясь, посмотрела на мавзолей и придурков, томящихся в очереди, но все это лишь с тем, чтобы сказать самой себе: «Ну вот, я и опять побывала в столице нашей Родины».
Алевтина Никаноровна вернулась в номер, ставший почти родным, и легла набираться сил перед грядущим свадебным бедламом, где присутствовать ей, прямо скажем, — как серпом по сердцу, потому что все старухино веселье осталось в далеком прошлом, да и хватило его совсем ненадолго, причиной чему не столько трудная жизнь — а у кого она легкая, — сколько природные особенности характера, крайне мало склонного к оптимизму — этому непременному спутнику непринужденного ликования.
То есть тащиться невесть куда по необъятному мегаполису, потом до глубокой ночи сидеть за столом на жестком сиденье, улыбаться и в чем-то участвовать, еще заставят, упаси бог, говорить слова и, следовательно, нести прилюдно несусветную, вековечную, избитую пошлость, потому что придумать свежее и оригинальное — это ж не бабушкина специальность, так, оно, может, и профессионалу не под силу — сколько народу переженилось на Руси за всю историю!
А не исключено, что дело обстоит еще хуже, и от дремучей старухи, в незапамятные времена закончившей тобольское дошпедучилище, научные и околонаучные люди ждут не дождутся матерных частушек и прибауток, коими славится да и всегда славилось российское и отнюдь не только деревенское застолье…
Но вот она возьмет и примет бесповоротное решение — молчать в присутствии этой публики, отделываясь лишь улыбками и однозначными ответами в самых крайних случаях, молчать, чтобы не было ни малейшего повода для зубоскальства у этих пожирателей бесталонных сосисок и колбас!..
Откуда, спрашивается, у старухи такой провинциальный шовинизм, такое предвзятое отношение ко всей «столичности»?
Да, наверное, с молодости еще, когда она работала в детском доме и пыталась воспитывать сперва питерских блокадных деточек, а потом и московских, не блокадных, но лишившихся семьи и крова по милости того самого усатого отморозка, из-за которого юная воспитательница и сама хлебнула лиха.
Конечно, поговорить в открытую об этом с воспитанниками было абсолютно невозможно, но она чувствовала общность судьбы, а они нет, не чувствовали, хотя были порой моложе ее совсем чуть-чуть. Зато явное столичное высокомерие сквозило во всяком жесте, слове, взгляде.
И тогда еще уяснила себе Алевтина Никаноровна навсегда — вся российская мерзость родом из столицы. И в первую очередь начальство там. И оно все затевает. И сквозь пальцы глядит на проделки провинциальных «элит».
В конечном итоге все вышло так, как даже старухе, начисто лишенной оптимизма, не предвкушалось. В назначенный час не приехали за Алевтиной Никаноровной. Она-то вся заранее причепурилась, оделась-причесалась, припудрилась-подкрасилась, на два раза пересчитала купюры в красивом конверте — их там было немало, ведь бабушка всерьез намеревалась утереть нос всему научному миру Москвы уральской широтой натуры. Она была уверена, что, во-первых, Софка остро нуждается в ее презенте, а во-вторых, что столичные скупердяи скорей удавятся, чем столько отстегнут, хотя их-то наверняка не обижают зарплатой, чтобы не смотрелись оборванцами рядом с черножопыми студентами из развивающихся стран.
И через час за Алевтиной Никаноровной не приехали, и через два. Телефон молчал тоже, а когда бабушка снимала трубку — мало ли, вдруг отключили или ветер порвал провода, — он гудел успокаивающе и даже как бы сочувствующе.
Конечно, ничего не стоило набрать номер сватов самой — несмотря на суровость характера гордыней бабушка не отличалась — но мероприятие уже началось и проходило неизвестно где.
Таким образом, вчерашние самые черные фантазии были опять тут как тут: за ней поехали, попали в автокатастрофу и теперь лежат в легендарной больнице имени доктора Склифософского — в «Склифе» по-местному, — хорошо, если за ней отправили тех самых ребят, что встретили в аэропорту, а если Эльку?
Когда минуло три часа, телефон зазвонил, паразит. И это была Элька — живая, невредимая, пьяная. Сперва она рыдала — бабушка успела опять струхнуть — жива ли сама невеста, но тут Эльвира враз успокоилась, и голос ее сделался деловитым.
— Мам, я не виновата, это все — Софка. Она вдруг, представь себе, решила, что мы своим плебейским видом унизим ее в глазах коренных москвичей. Она бы и меня с удовольствием сплавила в гостиницу после того, как я выложилась по полной программе, но — фигу ей. А между тем, мам, женишок-то огребает в месяц, страшно сказать, сто тридцать целковых, — в последнем слове Эльвира сделала ударение на первом слоге, конечно же, не случайно, — его папа с мамой уверены, что осчастливили не только невестку, но и нас с тобой, хотя, в общем-то, надо признать — люди они не до конца испорченные, меня приняли прекрасно да и тебя искренне хотели видеть, потому что явно огорчились, когда наша мегера вдруг заявила, что бабушке нездоровится и она просила обойтись без нее. А Софка, представляешь, какая дрянь, меня даже не предупредила, знала, что я взбунтуюсь, и поставила перед фактом, у меня даже нет слов… В общем, завтра с утра они с Димкой за тобой приедут. Так, во всяком случае, она сказала. И ты будешь представлена ко двору. Но ты, мамочка, поломайся хоть для порядка, чтоб поуговаривали, ведь твой-то конверт Софка ждет как манны небесной, потому что здешние-то не больно «намусорили», она уверена, что бабушка ради единственной внучки последнюю рубаху снимет, а ты не выкладывай подольше, а можешь и вообще сказать: накося выкуси. Хотя, понимаешь, ведь характер у этой ведьмы наш, мы это чудовище породили и воспитали…
Тут Эльвира на мгновение умолкла, чтобы перевести дух, и Алевтина Никаноровна получила возможность впервые за последние дни высказать вслух что-то вроде собственного мнения:
— Это ты брось, доченька. Не приплетай меня. Не вали с больной головы на здоровую, — ты родила и ты воспитала, да бабушка твоя, царствие ей небесное, поспособствовала…
Потом бабушка еще с полчаса прохаживалась по казенным, но весьма уютным коврам, разговаривала сама с собой. Пожалуй, ей было даже весело.
— Ну, Софка, ай да Софка! И это у нее точно — психическое. Не иначе. И что характерно: с одной стороны, своего не упустит, хватка, когда надо, зверская; но с другой стороны, иной раз словно бы изо всех сил старается напакостить себе. Она ведь знает, что я, если меня довести, могу на принцип встать. Вот не дам завтра ни копья, и пусть она хоть… Упрусь, как…
Впрочем, бабушка и сама не очень верила своим словам. Испытывала ли она обиду на внучку? Вряд ли. Скорей, это была досада, что опять провели. И досада-то — так себе…
Нет, Алевтина Никаноровна никогда не скажет ничего подобного тому, что сказала, умирая, ее мать. Поскольку лишь оскорбленная и униженная любовь способна на смертельную обиду. Здесь же никакой любви не ночевало. Ни с той, ни с другой стороны.