Но наряду с этим, наряду с высокой доблестью время от времени получаются такие печальные результаты, проявляются признаки такого малодушия, трусости и паники, что ими сразу наносится непоправимый ущерб общему делу и проигрыш сражений. Конечно, есть причины: мало офицеров, отсутствие коренных прочных офицеров, малая обученность массы, полная ее несплоченность в войске, наконец, подавляющая масса артиллерийских неприятельских снарядов, против которых мы являемся беспомощными, так как не имеем соответствующего богатства, даже приблизительного… Все это деморализует, сопровождается позорным бегством, массовыми случаями сдачи в плен и потерей своих пушек.

С 30 июня начался бой в 1-й армии на линии Прасныша. Не сильно опасался за судьбу начавшейся атаки. Думал — хорошо укрепленная позиция, на которой просидели четыре месяца, небольшое сравнительно превосходство в силах на этом направлении дадут мне время подвести по железной дороге резервы и самому, переходом в наступление, отбросить немцев.

Но к вечеру получил замаскированное донесение, что позиция 11-й Сибирской дивизии прорвана и “дивизия уже не представляет из себя боевой силы”, — читай, что дивизии уже нет. Всего еще не знаю, но видно, что дивизия бежала от одного артиллерийского огня, не дождавшись атаки, а кто дождался — поднял руки вверх. Конечно, я не сумел проявить высокого дара, присущего полководцу, и по неясным признакам не решился начать перевозку резерва с опасного тоже места двумя днями ранее. Имей тогда под рукой свежую дивизию, быть может, можно было бы если не задержать беглецов, то [закрыть] образовавшийся промежуток, но дивизия только что ехала, потому что я не допустил мысли, что в несколько часов сделается то, что допустимо в результате многодневной борьбы.

Далее сделали свое дело бестолковость и растерянность начальников, а вся армия Литвинова отскочила в четыре-пять дней на 40—50 верст, т.е. на такое пространство, за которое можно было бы вести борьбу месяц при наиболее трудных условиях… У Плеве тоже две дивизии позорно разбежались и, кажется, от миража-призрака, что не мешало потерять почти половину людей и винтовок. Это тоже не входило в мои расчеты. И наряду с этим на моем южном фронте, на путях к Люблину и Холму, мои остатки когда-то славных дивизий доблестно умирают, истекают кровью под давлением многочисленного далеко превосходящего своим числом врага, умирают, невзирая па неравную борьбу… но сила остается силою, она постепенно теснит. Намерения противника ясны: заставляет нас угрозою покинуть Вислу и Варшаву. Постепенно они сжимают клещами, для борьбы с которыми нет средств.

Этих средств, не даст наш враг внутренний, наши деятели Петербурга… наша система… Нет подготовленных солдат. У меня в рядах недостает свыше 300 тысяч человек. А то недоученное, что мне но каплям присылают, приходится зачислять в число так наз[ываемых] “ладошников” (новый термин для настоящей войны), которые, не имея винтовок, могут для устрашения врага хлопать в ладоши.

Нет винтовок… и скоро не будет. А ведет это к постепенному вымиранию войсковых организмов. Есть дивизии из 1000 человек, чтобы их возродить — нужен отдых, прилив людей с винтовками, некоторое обучение. Если всего этого нет, то остается израсходовать золотой дорогой кадр из последней тысяченки, но зато уже на все время войны нужно вычеркнуть дивизию, ибо она из ничего не создастся. Будет сброд “бегунов”… Нет совсем патронов… Во время жестоких идущих теперь боев мне шлют вопли — “патронов”… там-то должны были отойти за отсутствием патронов, там-то нечем драться. И я рассылаю жалкие крохи, которые скоро закончатся, потому что прилива нет, или это сочится но таким каплям, что каждую минуту страшишься, что придется уходить, не отстреливаясь, потому что будет нечем… Будут ли отходить или бежать при таких условиях, сказать очень трудно. Быть может, было бы лучше, если бы я смотрел и переживал все это нервно, суетясь и волнуясь. Но сохранившееся совершенное спокойствие обостряет боль сознания своей беспомощности, заброшенности. Мой легкомысленный начальник штаба Гулевич живет мыслями, что неприятель понес такие потери, что дальше идти некуда и теперь конец. Я так смотреть не могу и не смею, не имею права, ибо могу погубить армию, дать подобие Мукдена, когда мне отрежут путь внутрь России.

Мне было бы легче, если бы я мог плакать, но я не умею теперь сделать и этого. Только тяжелый-тяжелый камень лежит на моей душе, на моем сознании. Нет, не всегда тягота посылается “по силам человека”, видимо, иногда суждено получать свыше сил. Быть может и вероятно, над моими действиями, мыслями, решениями нет Божьего благословения. Вероятно и так, но это нищенство, этот недостаток… ведь он не от меня зависит, это результат не моей вины и предшествовавшей работы. Но это не утешение для меня. Горькую чашу этого пью я и те, которых я шлю не в бой, а на убой, но я не имею права не сделать, не сделать этого и без борьбы отдать врагу многое. Но средства все истекают, а настойчивость богатого и предусмотрительного врага не ослабевает. Вот условия борьбы, над которыми глубоко задумываюсь…

Совершается воля Божья, почти неизменно мне открывается 25-я глава Евангелия от Матфея (притча о десяти девах и о талантах). Оно так характеризует наше отношение к подготовке к войне (очевидно, имелся в виду распространенный в дореволюционной России способ т.н. “гадания” на Евангелии. — В.Ц.). Россия знает частицу, но я не знаю всего. Приходится свое имя вплетать в тот терновый венец, который изготовлен для Родины. Беру тяжелую вину на себя, но в ней я но существу так мало принимал участия, что являюсь лишь ответчиком потому что таковым должен быть неудачный полководец… А неудачи наши заложены глубоко, глубоко… Но кто же их увидит — будет изучать. Проклятие на голову того, кто не сумел дать победу, а подарил неудачею. Довольно. Телеграмм масса, не успеваю прочитывать. Никогда еще в течение года не было, чтобы среди событий все было темно, мрачно, чтобы не было ясных просветов. Только сейчас именно так сложились дела… Хотя я буду отсиживаться здесь до последней крайности… но если придется переезжать, то избрал Волковыск. Нужно обождать, что Бог даст… Много мужества нужно, чтобы в таких условиях драться… Посылаю два образа, благословение Вятки и Москвы». При всей озабоченности положением фронта Алексеев не забывал и об уже понесенных потерях. Злейшим врагом объективного, взвешенного подхода в оценке собственных недостатков становилось «украшательство», корыстное умолчание об истинном положении. В приказе но фронту от 27 июня 1915 г. генерал писал, что «в войсковых донесениях очень часто умалчивается о потерях, понесенных во время боев в людях и особенно в материальной части. Иногда говорится, что “потери выясняются”, но только в виде исключения я получал результаты этого выяснения. И только спустя месяц, даже более, из требовательных ведомостей, отправляемых начальникам снабжений, приходится уяснять размер утраты, иногда трудно объяснимой. Требую, чтобы в будущем от меня не скрывали потери. Неудачи всегда возможны, и, если часть честно выполнила свой долг; потеря в людях и утрата материальной части не могут лечь на нее пятном. Зная истинное состояние части, можно составить своевременно соображение о пополнении. Рассчитываю, что более не повторятся случаи умолчания о потерях и утратах от начальников, на обязанности и ответственности которых лежит решение вопросов о боевом применении частей. В основе отношений должна быть положена полная откровенность частей и полная осведомленность начальников».

Существенным и довольно неожиданным поражением оказалась быстрая (всего лишь после 10-дневной обороны) сдача врагу крепости Новогеоргиевск, на длительность сопротивления которой Алексеев рассчитывал, выводя войска из-под фланговых ударов австро-немецких войск («я не могу взять на себя ответственность бросить крепость, над которой в мирное время так много работали»). Как уже отмечалось, крепости, по еще довоенному (1908 г.) замыслу Алексеева, должны были стать узловыми центрами, на линии которых предполагалось сосредоточить отступающие войска и задержать «немецкий вал», накатывавшийся на Польшу и Литву.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: