—
Когда она пройдет… — грустно прошептал Гаврилов.
—
Пройдет, Петруша. Закончится. — Он снова обнял Гаврилова. — И города нашего фрицам не видать. Если бы могли, они давно его взяли. — Он помолчал несколько секунд и добавил тихо: — И если бы мы способны были его сдать, то давно уж сдали… А мы не способны, не в нашем это характере! Правда, Петруша?
—
Правда, — ответил Гаврилов и подумал, успокаиваясь: «А этих ракетчиков все равно переловим…»
Кроме Гавриловых, чья маленькая комнатка, бывшая людская, дверью выходила прямо на кухню, черным ходом пользовался только Василий Иванович Новиков, работавший на Кировском заводе. Его холостяцкая комната тоже была рядом с кухней, и он тоже предпочитал ходить черным ходом. Гаврилов привык встречать его с работы, выскакивал на кухню, едва заслышав, как на пятом этаже негромко хлопала дверца лифта. Всегда, кроме тех дней, когда получал «неуд». В такие дни он не выходил на кухню. Знал, что Василий Иванович непременно спросит про отметки.
Василий Иванович, не обнаружив Гаврилова в кухне, громко вздыхал: «Опять неудачный день!» — и называл Гаврилова не по имени, а по фамилии. Повесив между дверьми свою брезентуху и тщательно, с пемзой отмывая большие костистые руки, он громогласно корил Гаврилова:
—
Подводишь рабочий класс, Гаврилов. Небось по арифметике «неуд»? А еще за ДИП хочешь стать! Как же перегонять буржуев будешь? Даже детали сосчитать не сможешь? Стыд! Сколько я тебе говорил: неученье — мрак! Вот и сиди во мраке.
Гаврилов грустно стоял за дверью и, слушая Василия Ивановича, тяжело вздыхал. К «неудам» он относился спокойно — было стыдно только, что это огорчало Василия Ивановича. А работать на ДИПе с ним рядом было заветной мечтой Гаврилова. Василий Иванович давно уже посвятил Гаврилова в рабочие дела, рассказал о своем станке, который назывался «Догнать и перегнать», сокращенно ДИП.
Выходила в кухню Анастасия Михайловна и ласково здоровалась с Василием Ивановичем.
—
Гаврилов-то опять подвел! — как последнюю новость, сообщал ей Василий Иванович. — Опять у него неудачный день — по арифметике «неуд». Сопит за дверью. Глаз не кажет.
Анастасия Михайловна сокрушалась неподдельно, хотя уже давно, как только Гаврилов пришел из школы, догадывалась про этот «неуд».
—
А у нас такой случай в цеху сегодня произошел, — нарочито громко говорил Василий Иванович, — такой случай… Я вот приду к тебе, Анастасия Михайловна, вечерком чайку погонять — расскажу… Удивлю тебя. Ох, удивлю!..
Это было для Гаврилова самым обидным. Опять будет сидеть один в своей комнате, пока не придет с вечернего дежурства мать или Василий Иванович не отойдет, не отмякнет и не зайдет на минутку, словно бы только за тем, чтобы спросить, все еще строго, сделаны ли уроки.
Зато в обычный, удачный день Гаврилов встречал Василия Ивановича в кухне и, усевшись на старенькой, хлипкой табуретке, выслушивал новости, которых у Василия Ивановича было всегда много. У них в цехе всегда случалось что-нибудь удивительное.
Гаврилов любил смотреть, как неторопливо, обстоятельно расстегивал Василий Иванович толстую потрепанную полевую сумку, вынимал бутылку, в которой брал на завод молоко, разворачивал недоеденный бутерброд и аккуратно складывал промаслившиеся листки бумаги. Вынимал заводскую многотиражку и, разгладив, откладывал в сторону, говоря при этом:
—
Изучим на досуге. Да, Петруша?
Разобрав сумку, он вешал ее на гвоздик около маленького кухонного столика и, взяв мыло и пемзу, начинал старательно отмывать руки. Гаврилову нравился запах металла и машинного масла и чего-то еще непонятного, но явно заводского, запах, которым был пропитан весь Василий Иванович, — его одежда, полевая сумка, бутерброды, побывавшие на заводе.
—
Прибавил сегодня я скорость на своем норовистом, — рассказывал Василий Иванович. Он всегда говорил о своем станке, как о существе, и это настолько соответствовало представлению Гаврилова, что ему по ночам иногда снился ДИП, большой, веселый, чем-то похожий на Василия Ивановича. — Прибавил прилично. Слушаю — ничего. Тянет. Борозды не портит… А что? Чем мы хуже Гудова? Путиловцы отставать не привычны… Правда, Петруша? — Василий Иванович подмигнул Гаврилову.
Про Гудова, московского стахановца, Василий Иванович рассказывал ему не раз. Даже читал письма, которые писал Гудову, и его ответы.
—
Сегодня сам товарищ директор приходил посмотреть на моего коня. Час стоял — рта не открыл: присматривался, прислушивался. А потом сказал мне: «Ты, Василий Иваныч, хоть и за станком стоишь, большую политику делаешь, в самое «яблочко» бьешь. Ворошиловский стрелок. Время сейчас такое — спешить нам надо. И станки заставить спешить». Вот, Петруша, что сказал мне директор. Поручкался и пошел. Да разве я и сам не чую, что спешить надо?
От Василия Ивановича всегда веяло добродушием и спокойной силой. Все шли к нему за советом, за Помощью, когда требовалось чего-то добиться от домоуправа — ремонта, ордера на дрова… С его появлением прекращались обычные ссоры на кухне. Дядя Вася был ровен со всеми, никому не отказывался помочь, не считал за труд починить керосинку или примус.
В июле сорок первого года из квартиры уехали Крамеры, Алька Крамер уехал, лучший друг Гаврилова. Уехали поспешно, в двадцать четыре часа, ни с кем даже не попрощались толком, не поговорили. Гаврилова в эти дни и вообще не было в городе. Он доживал последние дни на даче под Сиверской, а когда вернулся, в комнате Крамеров уже обосновался новый жилец — Илья Дорофеевич Егупин.
— Повезло нам с жильцом, — сказала мать, — тихий, спокойный. Будто и нет его…
Но Гаврилову Егупин не понравился. Может, оттого, что въехал в комнату Крамеров, где Гаврилов был всегда, как дома, а теперь эта комната стала чужой и недоступной. А может быть, потому, что голос у Егупина был какой-то уж очень противный. Бесчувственный. Гаврилову хотелось убежать, когда Егупин при встрече с ним выговаривал словно бы через силу: «Здравствуй, детка!»
Но в общем-то вселение Егупина не вызвало особых перемен в большой и шумной квартире. Дома он бывал мало. На кухне почти не готовил: изредка вскипятит чайник — и тут же в свою комнату. От матери Гаврилов слышал, что Егупин сам из Луги. Не то торговал там в керосиновой лавке, не то заведовал складом. Когда немцы подходили к Луге, он уехал чуть ли не последней машиной в Ленинград. Гаврилову не очень-то верилось, что такой большой, степенный человек с густой шевелюрой красивых седых волос мог торговать в лавке керосином. Вот на профессора он был похож. Тихий, вкрадчивый. Только что-то жабье было в чертах его лица. Да еще глаза — один смотрит прямо на тебя, другой — куда-то в сторону. Продавец керосина, по мнению Гаврилова, должен быть крикливым, разбитным ухарем вроде того, что привозил керосин в огромной бочке в деревню, где Гаврилов проводил лето у тетки. Останавливая свою колымагу на прогоне, он доставал трубу и долго дудел в нее, а потом кричал, распугивая любопытных кур:
—
Ки-ро-син, ки-ро-син, запасай киросин!
Вот это был настоящий торговец керосином — веселый, острый на язык, всегда чуточку пьяный.
Как-то в начале сентября, когда мать была на окопах, Гаврилов играл с мальчишками в футбол и потерял ключ от квартиры, от черного хода. В квартире в это время обычно никого не бывало. Даже Анастасия Михайловна, несмотря на годы, пошла теперь работать в госпиталь, который разместился на Девятой линии, в двадцать седьмой школе. Там, где раньше учился Гаврилов.
Гаврилов пошел разыскивать Зойку, дочку Валентины Петровны. Зойка обычно торчала у своей подружки из тринадцатой квартиры.
Зойкин ключ был от парадного входа. Когда Гаврилов вставлял ключ в замочную скважину, в квартире что-то грохнуло. «Ну вот, — с досадой подумал Гаврилов, — зря к Зойке бегал — дома кто-то есть». Он открыл дверь и, не включая света, пошел по коридору. Коридор всегда был заставлен всяким хламом. А когда выселили из Ленинграда Альку с родителями, — Гаврилов раньше и понятия не имел, что они немцы, — добавилось три огромных опечатанных шкафа с имуществом и книгами Крамеров. В спешке они мало что смогли забрать с собой.