Гаврилов мог пройти по коридору и с завязанными глазами — немало было поиграно здесь в прятки. Но на этот раз налетел на поваленный стул и больно ушиб ногу. Когда он включил свет, то первое, что бросилось ему в глаза, — растворенные дверцы крамеровского шкафа, разрытое белье на полках.
Гаврилов подумал сначала, что Крамеры вернулись, и постучал в их дверь, туда, где жил теперь Егупин. Но никто не ответил.
—
Алька! — крикнул на всякий случай Гаврилов. — Алька, это я, Гаврилов!..
За дверью было тихо, но Гаврилову вдруг почудилось, что там кто-то дышит. Тяжело и прерывисто. Дышит совсем рядом. Гаврилов решил заглянуть в замочную скважину, но в нее ничего не было видно. Мешал ключ, вставленный с внутренней стороны.
Гаврилов испугался: «А может быть, воры? А что, если догадаются, что он один в квартире, и выйдут?» Затаив дыхание, на цыпочках он прошел к черному ходу, осторожно повернул затвор французского замка, тихонько прикрыл за собой дверь и припустился вниз по лестнице.
На улице было светло и не страшно. Теперь надо было что-то предпринять. Сначала у Гаврилова была мысль побежать в милицию. Но здесь, на людной улице, эта мысль показалась нелепой. «Что я скажу в милиции? Что за дверью кто-то дышал? А может быть, не дышал? Засмеют. В такое время, скажут, на пустяки отвлекаешь. Значит, надо дождаться кого-то из своих. Первыми придут Анастасия Михайловна и Василий Иванович. А может быть, Егупин. Он всегда уходит и приходит в самое разное время».
Гаврилов перешел на Одиннадцатую линию и сел на скамеечке, как раз напротив своего дома. «Надо Зойку предупредить. А то начнет звонить…» — подумал Гаврилов и обомлел: из парадного вышел Егупин и, оглядевшись по сторонам, неторопливо двинулся к Среднему проспекту. «Так вот кто там дышал за дверью! — изумился Гаврилов. — Вот кто опечатанный шкаф открыл и рылся в нем! Ну и ну!..»
Как только пришел с работы Василий Иванович, Гаврилов рассказал ему все. Тот молча прошел в коридор и осмотрел шкафы: с двух были сорваны печати.
— Ничего, Петруша, разберемся, — сухо, сквозь зубы сказал Василий Иванович. — Разберемся.
— Ох и подлец же этот Егупин! — Василий Иванович все никак не мог успокоиться, все ходил по просторной комнате Анастасии Михайловны, размахивал руками,
Гаврилов сидел в глубоком кресле, разглядывая подшивку «Красного следопыта», прислушивался к тому, что говорил Василий Иванович: всегда спокойного, ровного Василия Ивановича сегодня нельзя было узнать.
—
Он мне предложил разделить все добро Крамеров! Представляете? Сначала отпирался: «В шкафы я не лазил, — а потом говорит: — Ну что вы горячитесь, товарищ Новиков, кто теперь про это добро вспомнит. Крамеров небось уже в расход пустили, они не вернутся… А милиция скоро от голодухи передохнет, туда ей и дорога!..»
—
Что ж ты ему сказал, Василий Иванович? — совсем тихо спросила Анастасия Михайловна.
—
Что сказал?.. Я ему сказал все, что думаю. Своими руками задушил бы…
—
Дядя Вася, а он, Егупин, — вор, значит? — спросил Гаврилов.
—
Кто ж его знает, — пожал плечами Василий Иванович, присаживаясь наконец к столу, — знакомы-то мы без году неделю… На физиономии ведь не написано. Одно скажу, Петруша, не вешай носа! Мы из этого Егупина душу вытрясем, колобродить не дадим!.. Да, темный человечишка. Подлый! — Василий Иванович снова вскипел. Ему не сиделось. Он вскочил со стула и заходил по комнате. — Это ж надо! Такое сказать мне!..
—
Может, он от жадности! — робко вставила Анастасия Михайловна.
—
В шкафы-то полез? От. жадности, от жадности, — как-то странно усмехнулся Василий Иванович. — Да ведь жадность далеко завести может. Ох, далеко!.. Жадный— он и отца родного за копейку продаст. Из таких жадных предатели получаются.
—
Да, — горько вздохнула Анастасия Михайловна, поджав губы. — Прав ты, батюшка. Из таких ироды, христопродавцы получаются… — И, обратясь к Гаврилову, сказала: — В человеке ведь что, Петруша, главное? Совесть. Есть совесть — и человек есть. Нет совести — и нет человека…
—
Совесть, кабы одна совесть! Иной всю жизнь совестится, а толку от него… — Василий Иванович не договорил, махнул рукой и тяжело сел на стул.
Некоторое время они сидели молча.
—
Нет на свете человека более жалкого, чем предатель, — нарушила молчание Анастасия Михайловна. — Всем-то он мерзок — и даже хозяевам своим. И себе самому…
—
Эх, Анастасеюшка, добрая душа, — вдруг встрепенулся Василий Иванович. — Ты все по библии… Да что ж, их жалеть, что ли?
—
Да уж жалеть-то незачем, — в тон Василию Ивановичу ответила Анастасия Михайловна. — Они и богом прокляты, и людьми. И сами себя проклянут, придет время.
Она встала из-за стола и подошла к маленькому столику, что стоял рядом с ее креслом. На столике лежала небольшая книжка в коричневом переплете с золотым тиснением. Анастасия Михайловна взяла книжку и вернулась к столу.
—
Вот читаю я, — сказала старуха, — не только библию. Попалось мне тут одно местечко у Гоголя Николая Васильевича…
Она долго листала страницы, ища что-то. Наконец нашла. Стала читать:
—
«Но у последнего подлюжки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и поклонничестве, есть и у того, братцы, крупица русского чувства; проснется оно когда-нибудь, — и ударится он, горемычный, об полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело». — Она дочитала и посмотрела на Василия Ивановича строго. Словно хотела спросить: «Ну как?»
—
Как же, схватится он за голову, дожидайся! — проворчал Василий Иванович. — Когда петлю на шею наденут — тогда схватится.
—
Дядя Вася, а немцы уже Мгу взяли. И Сиверскую. А там наши тети… — сказал Гаврилов.
—
Да, Петруша, взяли…
—
А мама вчера приезжала из Колпина — они там окопы копают, рассказывала: немцы совсем рядом.
—
Ничего, Петруша. Мы еще им покажем… — хмуро сказал Василий Иванович. — За всю нашу скорбь-печаль получат сполна…
Василий Иванович говорил с ним серьезно, как со взрослым, и Гаврилов понимал это, чувствовал. И становилось на душе у него поспокойнее, словно знал он— пока дядя Вася жив, пока он рядом, они переживут любые трудности, любые обстрелы и бомбежки. Вон бабушка Анастасия Михайловна, сама себе голова, а Гаврилову говорила: «На таких, как Вася наш, земля устроена. Он без суеты человек — поэтому доброта в нем большая». Гаврилов не понимал только, какая связь между добротой и суетой. Вот Валентина Петровна, Зойкина мать, уж какая добрая и хорошая, а как суетится всегда?! Да и суета у нее, Гаврилов был твердо в этом уверен, от доброты, от желания всем сделать доброе.
—
А города ему не видать, — продолжал Василий Иванович, — земля наша советская велика. Без подмоги не оставит. Да и мы не лыком шиты! И хворь, и маету одолеем — еще покажем себя…
Он вынул из кармана газетку, разложил на столе. Разгладил и, чуть волнуясь, стал читать громко и твердо:
—
«Воины Красной Армии, знайте, что ни бомбы, ни снаряды, никакие военные испытания и трудности не поколеблют нашей решимости сопротивляться, отвечать на удар ударом, не заставят нас забыть клятву: истребить врагов до последнего…» — Дядя Вася оторвался от газеты и кивнул Гаврилову. — Это мы, кировцы-старики, писали. Пусть знают наших! Как, Анастасия Михайловна?
Старуха посмотрела на Василия Ивановича задумчиво и на вопрос не ответила. Только кивнула, читай, дескать, дальше.
—
«Пусть каждый из вас, — голос у Василия Ивановича чуть зазвенел, — высоко несет почетное звание советского воина, твердо и нерушимо выполняет свою священную обязанность — защищать Родину с оружием в руках. Ляжем костьми, но преградим дорогу врагу. Мы никогда не были рабами и рабами никогда не будем. Умрем, но Ленинграда не отдадим!»