По выходным, нередко с самого утра, Ольга Ивановна садилась за рояль. Играла она подолгу, и в это время все в квартире притихали. Слушали. Даже на кухне разговаривали вполголоса. Гаврилов любил слушать, как играет Ольга Ивановна. Приглушенные стенами звуки рояля неслись словно из-под земли. Гаврилов не знал, что играет Ольга Ивановна, он только жадно слушал, и ему так хотелось броситься на диван и плакать — так горько становилось у него на сердце, то вдруг у него появлялся необычайный прилив энергии, хотелось куда-то бежать, что-то делать. И когда раздавался громкий металлический стук — стучал из своей комнаты Егупин, и Ольга Ивановна прекращала игру, — Гаврилов думал о Егупине с ненавистью.
В ноябре Ольга Ивановна перестала ходить на работу. И дома перестала играть. Даже тогда, когда в квартире оставался один Гаврилов. Лишь изредка из ее комнаты доносились сиротливые звуки какой-нибудь нехитрой мелодии и тут же обрывались. «Руки распухли», — сказала Гаврилову мать.
В конце месяца мать Гаврилова постучала как-то к Ольге Ивановне и застала ее рыдающей. Оказалось, Ольга Ивановна потеряла карточки на декабрь. Ее надо было спасать.
Вечером на кухне собрались все жильцы, все, кроме Ольги Ивановны.
Когда мать Гаврилова рассказала о случившемся, в кухне воцарилось гробовое молчание. Первым подал голос Егупин:
—
Война — дело суровое. Она растерях не жалует… — И собрался было уйти, но Василий Иванович остановил его:
—
Вы же, Илья Дорофеич, у нас самый обеспеченный. Около питания находитесь. От вас бы и первая помощь!..
—
Я, как и все, товарищ Новиков, — Егупин всегда так ему говорил: «товарищ Новиков», — на карточки живу. И государственным добром не пользуюсь. А Ольга Ивановна сама виновата — пусть сама и расхлебывает! — Он хотел уйти, но Анастасия Михайловна загородила ему дорогу.
—
А тот хлеб, за который вы у голодных добро скупаете, тоже по карточкам получаете? А сгущенка, на которую обручальные кольца вымениваете, — и она по карточкам?
Егупин стоял, скривив рот, холодно глядя на старуху.
—
В прошлые времена это мародерством называли. Не знаю, как сейчас, — продолжала Анастасия Михайловна, тяжело дыша. — Сердца у вас нет… — Она вдруг всхлипнула и сказала жалобно, просяще: — Неужто дадите человеку погибнуть, Илья Дорофеевич? Мы ведь все тоже поможем.
Гаврилов почувствовал, как кровь прилила ему к лицу. Мучительный стыд овладел им: «Зачем она так унижается?»
—
Нет у меня, нет! — крикнул Егупин и, оттолкнув Анастасию Михайловну, выскочил с кухни.
—
Экий нелюдь! — только и вымолвила Анастасия Михайловна и вышла с кухни, не затворив за собой дверь, а все посмотрели ей вслед недоуменно.
Прошло несколько тягостных минут, пока Анастасия Михайловна вернулась с небольшим пакетом, на котором было написано: «Рис».
—
Ох, бабка, ну и молодец ты! — весело сказал Василий Иванович.
Анастасия Михайловна положила пакет на кухонный стол Ольги Ивановны. Села молча на табуретку.
—
Давайте, бабоньки, каждый день хлеба по сто пятьдесят Ольге Ивановне отдавать, — предложил Василий Иванович. — С Анастасии Михайловны уж не брать — и так ее подарок царский. А остальные — по пятьдесят граммов с семьи. Ну и если еще что давать будут — крупы там, маслица. Хоть по талону…
Все согласились, и расплакавшаяся Валентина Петровна, утирая слезы, пошла ободрить Ольгу Ивановну. Но Ольга Ивановна на стук не отозвалась.
—
Не трогайте вы ее сейчас, — сказал Василий Иванович. — Может, поплакала-поплакала да уснула. Утром зайдете.
Утром Гаврилова разбудило необычное движение в кухне, всхлипы, плач. Вставать с нагретой за ночь постели не хотелось. Он прислушивался, но понять ничего не смог. Наконец вошла вся зареванная мать.
—
Ольга Ивановна повесилась… У себя в комнате… — только и вымолвила она и снова залилась слезами.
Так и не узнала Ольга Ивановна о том, что люди протянули ей руку помощи.
Анастасия Михайловна сварила из своего риса жиденькую кашу и два дня кормила ею всех жильцов.
С тех пор как в начале декабря встали трамвая, дядя Вася домой наведывался редко — слишком уж длинной была дорога. В двадцатых числах января он привез на саночках большую вязанку дров.
Гаврилов слышал, как медленно стучали полозья санок по ступенькам черного хода. Он подумал сначала, что везут хоронить очередного покойника, и обессиленные люди спускают санки с мертвецом прямо по ступенькам. Но было слишком поздно, да и звук не удалялся, а приближался. Время от времени на лестнице все смолкало, и тишина стояла минут десять-пятнадцать. Наконец он сообразил, что кто-то, совсем выбившийся из сил, тянет санки вверх по ступеням. Гаврилов застегнул пальто, с которым не расставался весь день, и вышел на лестницу. В темноте ничего не было видно, только на площадке ниже светился огонек папиросы и кто-то шумно дышал.
—
Кто здесь? — спросил Гаврилов, пугаясь собственного голоса, прозвучавшего неестественно громко на пустой, промороженной лестнице.
—
Петруша, ты? — отозвались снизу голосом Василия Ивановича. — Я тут сижу перекуриваю. Коли одет, валяй ко мне, подсобишь.
Гаврилов, ежась от холода, спустился на тринадцать ступеней вниз, наткнулся на протянутую руку. Василий Иванович притянул его к себе, усадил. Гаврилов почувствовал, что сидит на досках.
—
Дрова, дядя Вась? — спросил он радостно.
—
Дровишки, Петруша, дровишки. Сегодня мне премию такую на заводе отвалили. Полдня вез…
—
А мы с мамой уж беспокоились… И Валентина Петровна говорит: «Куда-то запропастился наш Василий Иванович!»
—
Что дяде Васе сделается? Мне, Петруша, помирать нельзя. Без меня завод остановится, солдату спина откроется… — Василий Иванович обнял Гаврилова, притиснул совсем легонько. — А если и не приду на неделе — значит, в ночную оставался. Или просто в цеху заночевал… У нас теперь там и кровати есть. И белье белое. Только я все ходить норовлю. Привычней все-таки. А то с порядку собьешься, и все кувырком пойдет.
Они посидели еще несколько минут молча, а потом взялись за санки. Тяжесть была неимоверной. «Может, дрова мокрые?» — подумал Гаврилов и потрогал рукой. Но доски были сухие, тонкие. От разбитых ящиков, наверное. Гаврилов грудью налегал на доски сзади, а Василий Иванович, кряхтя, тянул за веревку. Щелк, щелк! — стукали сани стальными полозьями о каменные ступени. Всего тринадцать ступеней, а у Гаврилова мелкой-мелкой дрожью дрожали руки; и когда натянутая веревка ослабевала, он вместе с санками сползал вниз. Но Василий Иванович снова натягивал веревку, и они продвигались еще на ступеньку, потом еще, пока наконец не остановились на площадке перед дверью в квартиру.
В кухне, слабо освещенной зыбким пламенем свечи, мать Гаврилова тихо говорила что-то закутанной в облез- дую беличью шубу Валентине Петровне. Увидев дрова, улыбнулась слабо, сказала:
—
Ух, Иваныч разбогател…
Валентина Петровна как-то горестно поджала губы и вздохнула.
—
Ну, я пойду, Паня. Чужому счастью-то что завидовать… — И пошла было, но Василий Иванович бросил хмуро:
—
Чужое, свое… Зови лучше соседей. Стал бы я за себя корячиться, через весь город тащить. На заводе переспал бы, да и ладно.
Валентина Петровна всхлипнула и ушла молча.
Василий Иванович кивнул на маленькую скамеечку, что стояла под счетчиком:
—
Подай, Петруша.
Гаврилов принес скамеечку, поставил ее около Василия Ивановича, и тот сел на нее тяжело, стащил с головы запорошенную снегом шапку, снял рукавицы.
Гаврилов даже охнул от изумления. Его голова, которую он привык видеть всегда голой и блестящей, вся заросла густыми темными волосами. Ни единой сединки. От этого лицо у Василия Ивановича показалось Гаврилову еще больше осунувшимся. Но молодым.