На следующий день Павел Григорьевич Артамонов и Николай отправились на Красноармейскую улицу. Решено было, что пойдут они вдвоем.
Был четвертый час дня. Солнце палило по-прежнему, и тоненькие, недавно высаженные вдоль тротуара акации печально поникли пыльными листьями.
Прохожих было мало.
Николай шел, погруженный в невеселые мысли.
Ему не давал покоя вчерашний разговор с Чеходаром. Все утро, во время работы, он настороженно просматривался к ребятам. Неужели Чеходар прав?
Неужели они так до сих пор и не простили ему то дело? Да, наверное, не простили.
Он не понимал, что его подозрительность невольно передалась и ребятам. Поэтому даже Коля Маленький; подойдя к нему в обеденный перерыв с самым безобидным делом, вдруг переменил тон и как-то резко оборвал разговор. Николай стал еще угрюмее. И это окончательно отбило у ребят охоту обращаться к нему.
— Не знаешь, что это с ним? — спрбсил Тарана Коля Маленький, кивнув на Николая.
Таран усмехнулся.
— Вчера в штабе с Чеходаром поцапался. Очковтирателем обозвал.
— Да ну? А за что?
— Кто его знает. Не расслышал. А подходить не хотелось.
— «Не хотелось», — перебил Коля Маленький. — А может, надо было?
— Может, и надо было, да не хотелось.
— Эх, ты! — Коля Маленький возмущенно шмыгнул носом. А я бы, например, обязательно подошел.
Борис Нискин с необычной для него резкостью сказал:
— Хватит ему переживаний. Кончать это надо.
Илья Куклев согласно кивнул головой.
Но всего этого Николай не знал, и его угнетало ощущение мнимой враждебности ребят к нему. А тут еще Маша… После смены он хотел было позвонить ей, но не решился. Боялся по тону ее угадать, как безразличен он ей стал.
Артамонов искоса поглядывал на своего молчаливого спутника, потом спросил:
— Случилось что?
— Ничего не случилось.
— Врешь, брат. И зря, между прочим.
Николай не ответил. Некоторое время шли молча.
— Слушали сегодня отчет вашего начальника штаба, — равнодушным тоном сообщил Артамонов. — Выходит, хорошо работаете, а?
— Как когда.
— Вот именно. Потому и не нравятся мне, скажу тебе по правде, слишком уж благополучные отчеты, слишком гладкие. Отдает от них чем-то таким…
— Очковтирательством от них отдает, вот чем! — не выдержал Николай.
Он вдруг почувствовал, что не может больше носить в себе все свои горести и сомнения. И еще он почувствовал, что именно Артамонов поймет его как надо. Павел Григорьевич умел одним видом своим, даже своим молчанием вызывать в людях это чувство.
— Запутался я что-то, — неожиданно произнес Николай, пристально глядя себе под ноги.
— Расскажи. Подумаем, — предложил Артамонов.
И Николай рассказал ему обо всем… кроме Маши.
Павел Григорьевич слушал молча, сосредоточенно, не перебивая. Он умел слушать. А когда Николай кончил, он коротко и твердо сказал:
— Человек ты настоящий. И надо, брат, всегда быть самим собой. И точка.
Весь остаток пути до Красноармейской оба снова молчали. Но молчание это было уже другим: доверительным и дружеским.
В глухой, сложенной из неровного песчаника стене, на калитке красовалась надпись: «Осторожно! Злая собака!»
— И не одна, — усмехнулся Николай.
Павел Григорьевич недовольно крякнул, вытирая платком вспотевший лоб.
— Эх, стучать да кричать не хотелось бы…
— А мы сейчас выясним обстановку, — откликнулся Николай.
Он подпрыгнул, ухватился за край стены и, подтянувшись, заглянул во двор.
Там в глубине, за акациями, стоял небольшой аккуратный домик, в стороне — какие-то сарайчики.
От них к дому была протянута проволока, от которой в конце отходила длинная цепь, другой конец ее прятался в собачьей будке. Людей не было видно.
У Николая заныли от напряжения пальцы. Он готов был уже разжать их и спрыгнуть, когда вдруг заметил, как в крайнем сарайчике открылась дверца и оттуда выглянул парнишка — худой, высокий, черные прямые волосы падали на глаза. Он был в закатанных по колено брюках и мятой рубахе. Осмотревшись, парнишка выскользнул во двор и, опасливо косясь на собачью будку, стал пробираться кружным путем, вдоль забора, к домику.
Николай оглянулся на Павла Григорьевича и взглядом попросил поддержать его. Тот, смущенно усмехнувшись, подставил плечо.
Николай подождал, пока парнишка не оказался совсем близко, и тихо окликнул его:
— Эй, пацан!
Тот испуганно поднял голову, но, увидев незнакомого парня, успокоился.
— Чего тебе? — недовольно спросил он.
— Король дома?
— Какой еще Король?
— Эх, ты! — усмехнулся Николай. — Короля не знаешь, собаки боишься. Меня Николаем звать, а тебя как?
— Гоша…
Паренек, видно, решил, что имеет дело с каким-то знакомым хозяина домика.
— Гоша… — повторил Николай. — Так, так… Об этом деле слышал. А Витька Блоха тоже здесь?
— Ага. Лежит еще. Вам открыть?
— Валяй.
Николай спрыгнул на землю. Павлу Григорьевичу объяснять ничего не пришлось: он слышал весь разговор.
Калитка открылась, и они вошли во двор.
В ту же минуту из конуры, как развернувшаяся пружина, выскочил черный крупный пес. Жалобно звякнула цепь, зазвенела проволока, и двор огласился яростным, густым лаем.
Из домика вышел худощавый, высокий человек в лыжных зеленых брюках и белой рубашке. Он подозрительно оглядел незнакомцев и Гошу, потом цыкнул на бесновавшуюся собаку.
— Вам кого? — сумрачно осведомился он.
— Вас, по-видимому, — ответил Артамонов. — Разрешите зайти?
Гоша с тревогой поглядывал то на Блохина, то на Николая и Павла Григорьевича, чувствуя, что происходит что-то неладное.
— Прошу, — отозвался Блохин и, обращаясь к Гоше, добавил: — А ты ступай.
В полутемной, неприбранной комнате занавески на окнах были опущены, над столом горела лампа.
На низкой широкой тахте, покрытой ковром, в беспорядке лежали пестрые подушки, женский платок и кофточка. Стены были увешаны фотографиями. Их было так много, что Николай спросил:
— Фотографией занимаетесь?
— Так точно. Патент имею, — Блохин усмехнулся. — Некоторым образом частный сектор. А с кем имею честь?
— Народная дружина.
При этих словах лицо Блохина расплылось в улыбке. Как видно, он ожидал чего-то значительно худшего.
— Мы к вам насчет сына, — сказал Павел Григорьевич. Ваши семейные отношения нам известны, но мальчик не виноват. Ему школу посещать надо. За ним уход должен быть.
— Совершенно верно, — охотно согласился Блохин. — Очень правильно. Но тут закавыка есть.
— Какая же?
— Не хочет он возвращаться к деду. Никак не хочет.
Павел Григорьевич невозмутимо и как бы мимоходом заметил:
— Мы, кстати, и ваше письмо читали.
— И даже значения не придавайте! — воскликнул Блохин. В сердцах написано, ей-богу! От несправедливости батиной!
— Так что вы мальчика не удерживаете?
— Конечно, нет. Хотя душой к нему прилип, это верно. Все-таки своя кровь…
Он говорил добродушно, чуть заискивающе, но глаза смотрели настороженно.
— А другие мальчики?
— Ну что же с ними поделаешь? — развел руками Блохин. Друзья-товарищи. Попросились — устроил. Я, знаете, такой. У меня просто.
— А ведь родители ищут, волнуются. Вы об этом не думали?
— Как не думать! Так ведь не выгонишь…
— Нехорошо, Семен Захарович. Они все-таки дети, а вы человек взрослый.
Павлу Григорьевичу с трудом давался этот спокойный, даже как будто доброжелательный разговор.
Он хорошо и быстро разбирался в людях и видел, что сейчас перед ним сидит законченный подлец, с которым в другое время он говорил бы безжалостно, и тот не посмел бы так нагло и безнаказанно притворяться. Впрочем, и так приходилось говорить раньше Павлу Григорьевичу.
— Значит, квартируете? Неплохо! — иронически сказал он, решив слегка поднажать на Блохина. — У Жемчужины Черноморья?
— Я… я вас не понимаю…
— Допустим. Это к делу не относится. А теперь, — Павел Григорьевич продолжал уже жестко и повелительно, — придется вам позвать мальчиков и уговорить их домой вернуться. Придется!