— Верьте в хорошее. Верьте.

Позже, в дороге, вспоминая его слова, Вера Михайловна поняла, что он обо всем догадался, по не расспрашивал, не терзал ее душу. Спасибо!

Мотоцикл с коляской был виден издали. Он стоял у березы за коричневым станционным домом. А Никиты не было. Веру Михайловну это никак не тронуло, просто она отметила для себя, что мужа нет.

Поезд сбавлял ход. Медленно проплывали знакомые привокзальные постройки. Все тот же дежурный в красной фуражке стоял на платформе. И ворот у него был все так же подогнут с одной стороны.

«Только мы. Только мы», — подумала Вера Михайловна и никак не продолжила своей мысли, потому что находилась в состоянии отрешенности, как будто то, что произошло в городе, те слова, что она услышала от главного врача, контузили ее и лишили внутреннего слуха, ощущения реальности всего, что происходило вокруг нее. Все знакомо и в то же время незнакомо. Она чувствовала себя бесконечно одинокой. Она и Сережа. Все, что касалось сына, она выполняла: поила, кормила его дорогой, сказки рассказывала. И сейчас вывела в тамбур, как только проводница сообщила ей: «Ваша станция».

Поезд остановился. Вера Михайловна шагнула на ступеньку, и тотчас ее подхватили сильные руки Никиты. Тут же он принял из рук проводницы Сережу и несколько шагов сделал с ними на руках. Потом поцеловал и не выдержал, спросил:

— Ну, как?

— Еще ничего не ясно, — повторила Вера Михайловна свою заученную фразу и, чтобы успокоить его, добавила:-Дома расскажу.

Всю дорогу они молчали. Никита уловил ее настроение и больше не задавал вопросов. А она снова вошла в то состояние отрешенности, в котором находилась с момента выхода от главного врача, вернее сказать, после ее слов. Она ехала как по чужой земле, все видела, все узнавала и ничего не замечала, словно не видела ничего.

К их удивлению, всю дорогу говорил Сережа. Он был настолько переполнен впечатлениями, что не мог молчать:

— А там дома во-о какие. До неба. А на станции народу во-о сколько. А вагонов знаешь сколько? На всех хватит.

Лишь один раз он отвлекся от городских впечатлений, задрал головенку и спросил.

— А луна почему? Ведь день уже.

Из-за лесочка выглянул знакомый пригорок — родные Выселки.

«Там наш дом, — подумала Вера Михайловна. — Там мы будем, жить и ожидать, когда же это произойдет».

Ей вдруг захотелось остановить машину, попросить Никиту не ехать туда, свернуть в сторону, умчать их в другое место, где не будет терзаний и страшных дней ожидания конца, развязки, гибели Сереженьки. Она уже потянулась к мужу, но вовремя остановилась, понимая, что от неизбежного не уйдешь. Никуда не уйдешь и не спрячешься.

И Марье Денисовне юна сказала:

— Еще не все ясно. Надо в область ехать. В клинику.

— Да чо же это тако?

— Надо, бабуля. Для него же.

— Это-то да. Это-то да.

Бабушка занялась Сережей, а Вера Михайловна прошла в свою комнату и, как была, не раздеваясь, села у окна. За окном покачивались голые ветки акаций.

И почему-то эти потемневшие ветви навеяли на нее такую грусть, что на глаза выступили слезы.

Никита еще при первом взгляде на жену там, на станции, понял, какое у нее настроение, и не заводил разговора. И сейчас он ничего не сказал, только положил свою тяжелую руку на ее плечо. Так они и сидели молча, слушая, как Сережа разговаривал с бабушкой:

— Она думала, я не вижу, а я подглядывал.

— Ай, да чо же это ты так?

— А потому что маму маленькая докторша обидела, Она после нее плакала.

Вера Михайловна снова представила сосредоточенные лица врачей и будто услышала их слова. Ей сделалось душно в комнате.

— Идем погуляем.

— Так устала же?

— Идем.

Они подошли к озеру, к тем березам, у которых много раз сидели в молодости, в годы своей влюбленности.

Короткий осенний день кончался. На воде играли угасающие краски. Мелкие кудрявые облака проплывали по небу и отражались в озере, напоминая улетающих белых лебедей.

— Около нашего детского дома было точно такое же озеро, — заговорила Вера Михайловна.

— Ты рассказывала, — отозвался Никита.

— Когда я тосковала по маме, то уходила туда, подходила к воде и тихонько звала: «Мамочка, где ты? Мамочка, отзовись».

Она вдруг всхлипнула протяжно, будто вскрикнула, уронила голову на грудь Никиты и зарыдала.

— Плохо, Никитушка! — произносила она сквозь слезы. — Плохо. Недолго жить нашему сыночку. У него врожденный порок сердца. Не один, а много.

Он гладил ее осторожно, и пальцы у него дрожали.

Когда Вера Михайловна затихла, они медленно пошли домой. За всю дорогу больше не проронили ни слова. У самого дома Вера Михайловна попросила:

— Только бабуле не говори, ладно? Пока не надо.

И никому не говори. Пока это наша тайна. Наша тайна, — повторила она шепотом.

Марья Денисовна и сама догадывалась: что-то не так. Изменилась невестка после поездки в город. Очень изменилась. И на вид постарела. И потише стала. Говорит, будто кого-то разбудить боится. И на сына глядит так, словно у нее собираются отнять его. Все приметила Марья Денисовна, но ни о чем не сказала ни внуку, ни внучке, ни соседям. А на все их вопросы отвечала словами Веры Михайловны: «Еще, мол, не все выяснено.

В большой город ехать надо. Вызов. будет».

Но и родные, и соседи тоже не первый день жили на свете. Они сразу приметили перемены в настроении и Веры Михайловны, и Марьи Денисовны. И тоже ответили на них по-своему: не лезли с расспросами, не высказывали предположений, не совались лишний раз в дом, а войдя, старались говорить вполголоса, точно за стенкой лежал больной человек.

Лишь бабка Анисья рубила по-старому, все цеплялась к Марье Денисовне с вопросами:

— Съездили-то чо? Не ясно-то чо? Ехать-то чо?

Марья Денисовна всякий раз выходила с ней на крыльцо, а там говорила:

— Из ума вышло. Молоко Сергуньке кипит.

Или что-нибудь в этом роде.

Сама Вера Михайловна понимала, что ждать нечего.

Все определилось, и предстоящая поездка — лишь еще одно подтверждение тяжкой болезни сына. Но иногда она думала: «А вдруг не подтвердится? А вдруг не так тяжело? Ведь сказала же главврач: „Не на сто процентов“. Эта слабенькая надежда была соломинкой, за которую она еще держалась, которая помогала ей держаться.

Вера Михайловна ходила на работу, выполняла то, что обязана была выполнять, старалась не показать ни товарищам, ни ученикам, что творится у нее на душе.

И они вроде бы не замечали этого. И в то же время все видели, что она резко изменилась, подурнела, постарела, но молчали об этом. И учителя и ученики молчали.

На уроках Веры Михайловны теперь было необычно тихо. Гришке Дугину, попробовавшему шуметь, устроили „темную“.

Лишь Софья Романовна не посчитала нужным сдерживаться и в первый же день после возвращения Веры Михайловны из города, встретив ее в коридоре, воскликнула:

— Ой-ой-ой! Что это с вами? Вы же вернулись старухой!

— Просто очень устала, — отговорилась Вера Михайловна и ушла от разговора.

Ее приглашал к себе директор, участливо выспрашивал, и был момент, когда она еле сдержалась, чтобы не расплакаться и не выдать себя. Но у него были такие глаза, добрые и грустные, что она взяла себя в руки, даже улыбнулась ему:

— Еще в клинику надо. Жду вызова… А от Ореста Георгиевича вам огромный привет… Славный' он человек… И от меня большое спасибо.

— Ну это, это… — директор замотал головой и по привычке погладил ее ладошкой.

Из школы Вера Михайловна уходила пораньше, но не спешила, как прежде, увидеть сына. Нет, она не разлюбила его. Ей он стал еще дороже и ближе, но видеть его большие взрослые глаза ей было теперь особенно тяжело. Вере Михайловне казалось, что сын догадывается о своей коварной болезни и будто понимает, что она, мать, скрывает от него эту опасность. Теперь она старалась не смотреть в его глаза, отводила взгляд в сторону.

Как-то в учительской, при всех педагогах, Софья Романовна подошла к ней и протянула конверт:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: